На большом столе в одной из комнат в ее загроможденной парижской квартире, выдерживавшей нашествие богемных авторов, журналистов, актеров и юристов, толпой поднимавшихся наверх с сыром, колбасами и сосисками и бесцеремонно поившими себя дешевым вином, где батоны хлеба и бутылки лежали на газетах, покрывающих пол, размещался другой слепок – с руки ее умершего мужа. Как и маска, этот слепок с руки также жил своей собственной жизнью, поскольку Консуэла упорно утверждала, будто рука ночами… писала! «Я не могу подтвердить, будто я когда-либо действительно видела, как она писала, – признается Ксения Куприна, – но я видела рукопись». Она также видела двери, которые внезапно открывались среди ночи, как если бы их толкало семейное привидение! Атмосфера была буквально заряжена мистикой, а воображение ее подруги Консуэлы так бесконечно плодовито, что «наконец наступал момент, когда ты терял грань между истинным и ложным». Ее необузданная фантазия приводила к заявлениям, будто по линии семьи ее матери (Сандоваль) она происходила от герцогов Толедо – титул, принадлежащий королям Испании. Как бы нелепо и сумасбродно это ни звучало, ты был готов ей поверить. Ибо ничто не казалось слишком неправдоподобным для этого необыкновенного существа (поэтессы, ваявшей скульптуры, или скульптора, писавшего стихи?), чье воображение оказывалось столь же непредсказуемым и трогательным, как западный ветер и облака. «Я родом из земли вулканов и революций», – говорила она, и повествование, следовавшее за этим, напоминало и о революциях, и о вулканах. Снова необычные истории, они никогда не повторялись, как не повторяется восход солнца, отказываясь снова воспроизводить блеск и красоту вчерашнего рассвета. «Когда я впервые услышала ее рассказ, – вспоминает Ксения, – добрых двадцать лет назад, от кого-то, кто знавал ее в Нью-Йорке, это был необузданный экспромт, совпадавший самым непонятным образом с землетрясением в ее родном Сан-Сальвадоре. Деревня была завалена, семья уничтожена, отвратительный ковер из лавы тек вниз по склону горы, и в охваченной паникой беспорядочной толпе, пытающейся спастись, до срока рожденному ребенку судьба уготовила вернуться к жизни укусами диких пчел, прижатых к мертворожденной плоти няней-негритянкой, обладавшей сверхъестественными колдовскими силами. Конечно же я не отвечаю за достоверность переданного мной, поскольку история эта пересказывалась не однажды и, вероятно, украшалась. Но подобно потоку воды в половодье, набирающему силу в глубине ущелья, рассказ этот свидетельствовал о том, что, оглядываясь назад, мы видим захватывающий дух ливень».
Ее покойный муж Гомес Карильо, посредством все той же неустанной магии, превратился в посла во Франции. Более прозаические факты свидетельствуют, что он отправился в Аргентину, где приобрел себе гражданство, дабы стать аргентинским консулом в Париже. Плодовитый автор, настрочивший за свою жизнь больше двух десятков книг, Гомес Карильо также составлял регулярные колонки для двух газет в Буэнос-Айресе – «Ла Над» и «Ла Разон», – обе более или менее либерального толка, и, что важнее (если смотреть с точки зрения воздействия на жизнь Сент-Экзюпери), он стал активным членом радикальной партии, которая тогда обладала властью в Аргентине. Благодаря влиянию партии и патронажу со стороны ее руководства, Карильо приобрел значительные владения в этой стране. Из чего следует, что молодая вдова решила отправиться в Аргентину в этом роковом сентябре 1930 года для изучения вопроса о наследстве. Оно, как выяснилось, оспаривалось незаконной дочерью Гомеса Карильо от другой женщины.
Такой была эта маленькая, живая дама, которую Бенжамин Кремьё представил Сент-Экзюпери. Подобно многим другим французским пилотам, он считал социальную жизнь аргентинской столицы слишком зажатой, в отличие от более свободной атмосферы Парижа. Почти испанская строгость нравов поддерживала общественное разделение полов, и даже в самом фешенебельном баре города существовал salon para caballeros (для мужчин) и salon para lafamilia, куда допускались женщины, если они пришли с мужьями. Бикини, несомненно, оставалось неизвестным на Мар-де-Ла-Плата, пляже к юго-востоку от Буэнос-Айреса, мужчинам там следовало надевать своего рода юбку, совсем как клетчатые юбки у шотландцев, поверх спортивных купальных трусов. Пуританизм не сочетался со складом характера Сент-Экса, и у того, кто знал безумный и необузданный Париж двадцатых, эти табу не вызывали ничего, кроме раздражения. Проще казалось создать и расширить французскую колонию в Буэнос-Айресе, где к тому же все избавлялись от необходимости изучения нового языка.