[А. П. Суслова] кончила же тем, что уже лет 43-х влюбилась в студента Гольдовского (прелестный юноша), жида, гостившего у нас летом. Влюбилась безумно «последней любовью». А он любил другую (Ал. П. Попову; прелестную поповну). Его одно неосторожное письмо ко мне с бранью на Александра III она переслала жандармскому полковнику в Москве, и его «посадили», да и меня стали жандармы «тягать на допросы». Мачеху его, своего друга Анну Осиповну Гольдовскую (урожд. Гаркави), обвинила перед мужем в связи с этим студентом Гольдовским (ее «предмет») и потребовала, чтобы я ему, своему другу – ученику – писал ругательские письма. Я отказался. «Что ты, безумная». Она бросила меня.
После одного примирения и гощения у нас летом одного юноши (студента), – она уехала и более никогда не возвращалась. Только несколько лет спустя я стал подозревать, что она полюбила этого юношу; но признаков никаких не было, кроме того, что, зная о любви его к одной девушке, она страшно оклеветала эту девушку перед его родителями, а затем возненавидела его и довела (пересылкой писем в жандармское отделение) до тюрьмы, из которой, сын прекрасных родителей, он без труда освободился.
Последняя наша «история» не объяснима без любви к Гольдовскому, хотя она задушила бы того, кто высказал бы ей эту ее тайну, которой, вероятно, она сама не осмеливалась поверить. Он гостил у нас лето, кажется [18]83 или [18]84 года; и влюбился, равно как и взаимно б[ыл] любим, в дочь священника, Александру Павловну Попову, прекрасную и благородную девушку. Я охотно оставался писать книгу, когда шумными parties de plaisir[251]
отправлялись он, она и ее двоюродные сестры, все светские учительницы, с учителями-семинаристами местной приходской школы, – куда-нибудь за город; и Суслова всегда участвовала в этих parties de plaisir. Роман молодых людей, без чего-либо грязного (он б[ыл] еврей и по вероисповеданию), б[ыл] всем известен и ни от кого не был скрываем, даже, кажется, от родителей. Наступило время отъезда; она, имевшая прекрасный музыкальный талант, поехала в Петербургскую консерваторию, где уже обучалась год или два, он – в университет. Вдруг, следом за ним, Суслова отправляет к его матери письмо[252], где, небрежно рассказывая о романе, третировала Александру] П[авловну] как девушку, «которая может любить только на постели»; письмо, показанное сыну, оскорбило его, и в письме ко мне[253] он выразил удивление перед вмешательством в чужие дела и такими грязными отзывами о девушке, ничего дурного ей не сделавшей. Письмо, конечно, не было мною показано ей, но я не знал, что все письма на мое имя всегда ею перлюстрируются, прежде чем попадают в мои руки. Искра пала; одно письмо, где он неодобрительно отозвался об университетском начальстве, ею было переслано жандармскому управлению в Москве, и Стаха б[ыл] арестован и просидел несколько месяцев в тюрьме; невозможно представить всей грязи, которую она подняла, обвинив меня в связи с одной из двоюродных сестер и, наконец, самого Стаху в любовной связи с мачехой – чудною женщиной, 20-летним другом самой Сусловой, – от коей и родился у старика Гольдовского сын Женя, а не от него вовсе. Анонимные письма, неприличные стихи – все стекалось, стекалось в руки знакомых или родных; п. ч. моя предполагаемая любовница, придя в гимназию, – в истерике требовала возвращения своих писем, отдельные слова из которых приводила Суслова… Со всех сторон вступившиеся знакомые и родные требовали, чтобы я справился с женой, убрал ее, то есть в сумасшедший дом; что это – преступление; но было так же невозможно справиться с нею, как с метелью в степи; для свободы действий она переехала в Орел.