Уходит вниз стена в засохших язвах к живущим под землей, в подвалах пахнущих мышами. Свет маленький, как родинка, в окне бесцветные травинки греет. Они укрупнены вниманьем настороженным ребенка, боящегося их исчезновенья, потери линий, липкой пустоты неосвещенного пространства, его подстерегающего всюду.
На поворотах лестниц затхлый воздух играет серым черепом своим: то ниточкой гнилой его потянет, а то подбросит, расколов пинком. Что мне мерещится за этим спуском, который, может, быть всю жизнь продлится, кого внизу я встречу?
Вот проходит наполненная временем старуха. Младенец толстый шлепает босыми ногами по огромным половицам. И грязный кот, как сморщенная тряпка лежит в углу и сохнет. На меня уставились все трое. Мне хочется уйти отсюда, но лестницы широкие ступени куда-то провалились. Я вперед иду и сразу попадаю в какой-то узкий, страшненький коридор, набитый скарбом, все в чехлах из пыли. Здесь по-другому, кажется, темно от лампочки в янтарной паутине, и двери в клочьях ваты, из клеенки торчащей, будто когти их скребли неведомого зверя, но и он не уцелел. дек. 93
ФАБУЛА
Младенец белый, как сметана, ступал по полу пухлыми ногами. В углу шуршала радиотарелка, прибитая к засаленным обоям в коричневых, клопиных кляксах. И отшуршав, загрохотала басом, в котором цвел металл и назиданье, стране притихшей объявив войну.
Был летний день, похожий на другие: ревел с Оки колесный пароход, чтобы ему расчистили фарватер. Чекист, разбивший в кровь шпиону морду, на утомительном (всю ночь не спал) допросе, хлебал из оловянной кружки пиво и воблой колошматил по столу, чтоб размягчив ее, потом покушать.
Стахановец натруженной рукою ласкал прядильщицу на черноморском пляже. Она ему разглаживала кудри, не зная, что его жена в июле девочку родит, Марусю, а ныне ждет ответа на письмо, предполагая, впрочем, что гуляет ее кудрявый сокол, или запил, хотя, скорей гуляет с кем, кобель!
Светило солнце. В поле колокольчик покачивал лиловою головкой. К нему прижалась белая ромашка под тяжестью гудящего шмеля. В прозрачной синеве свистели птички. Мужик, попыхивая самокруткой, глядел на небо ясными глазами, выискивая признаки дождя. 23 февр 94
ОРФЕЙ
Я удивляюсь тому, что тебя еще помню, как аденоидов в детстве кровавые комья, тащат из горла щипцами над кафелем в бурую клетку пальцы врача в волосках, остальное кануло в лету.
Ты же осталась, какой мне казалась, как на веках зрачки у Марии Казарес*, вниз опускает ресницы, сама надзирает за нами, как мы на фурках летим, воздух хватаем губами,
в узкую улицу лет, то есть в гулкие будни, встретимся, не уцелев, в голосе струнных орудий, жизнь зазубрив назубок, зауськанный зуд ее, резус. Свист в перепонках стоит -- стеклом по стеклу, по железу... июнь 93 __________________ *Мария Казарес играла Смерть в фильме Жана Кокто "Орфей". На ее веках были нарисованы вертикальные зрачки; она ими видела.
ГЕРОЙ
Я не жил в городе, где разводят мосты, где пейзаж не портит даже конус трубы над красным заводом, там поворачивает канал мармеладную воду, унося из окна чей-то взгляд проверяющий: "Я -- жив. Я вижу ныряющий под скулу баржи ржавый катер..." Так, примерно, должен думать герой, отходя от окна в трехмерный зыбкий мрак, неизвестно куда. июнь 93
ЧЕРНОВИК
...на разутых плюснах отплеснулась от сна ей тут холодно ропщет какого рожна я должна быть нежна ни сестра ни жена что хлопочешь бессонный колобродишь колотишься время ушло хорошо отболело отбилось от стада людей и минут в только шепот и шок только шепот и шок от распада связей с Азией той желторозовой больною землей глиной липкой длинной равниной долиной убогой становящейся к утру сплошною золой с догорающей в ней дорогою дорогой кто над нею трубит кто на бледной крови чертит кровью червленой горящей намокает рукав и немеет рука окропить помещенье и -- в ящик. апр. 94
УТРО
Начинается утро перламутровым перебором минут, и ныряющей уткой падает облако вниз серой, перистой грудкой.
Сновиденья смыкают, как части рассудка, ту и эту страну.
Начинается утро -садок выпускающий птиц, треугольными лицами раздвигающих воздух, спадающий ниц к первым прохожим, шагающим гулко.
Так дворы сосчитают шаги, шорох, шарканье, скрежет подковок. Как проветрены улицы, даже те что стары, даже те что с крестами церковок.
Поднимай же себя, смешной человек -близнеца своей тени крестовой, по биению спрятанных кожею рек кровных, сложенных снова.
Я увидел, запомнил твой выдел, лицо, я собрал тебя в новые звенья. Начинается утро кольцо за кольцом -узнаванье -- движенье -- забвенье. апр. 94
ПОРТ В. Гандельсману Как зябнущий воздух был нужен, был жалок, заужен в недужных портовых кварталах, он жался под тонны бетона, к каркасам скрежещущих кранов, к железу без мяса.
Там пахло подвалом и кислой водою, там ночь голодала, питаясь слюдою. Горели софиты и оба буксира крутили баржу и базарили сипло.
Там цепи ржавели, душившие кнехты, к груди сухогруза прижавшись заветной, держа его жестко, короста аж слезла с шпангоута бурого, с трубок железа.