Подсолнечный свет лампы мягко стекал по бежевым, кое-где рваным обоям, подвесной пластиковой полке для журналов, особенно бликуя в слове BEAUX, потом чуть струился по контуру стола и уползал вниз, к трещинам в ламинате и розеткам. Чайник еще горел синим, но уже начинал финально пузыриться, в звуке подражая людям, полоскающим горло. Я перевела взгляд на улицу – с плоскости окна на меня смотрело четырехглазое существо, будто пораженное какой-то лютой болезнью – с оплывшим носом и огромной головой атланта. Оно не моргало, не выражало эмоций, не двигалось, просто замерло в стекле, подперев череп толстыми пальцами, напоминающими личинок. Мизинец и безымянный заслоняли место губ, средний врезался в нижнее веко, а два оставшихся держали кость, почти касаясь уха. Не так давно, может года два назад, я уже видела подобные лица на картинах какого-то современного американского художника, чье имя я теперь тщетно пыталась вспомнить, глядя в искаженное отражение. Он работал в жуткой манере: цвета разрытой могилы и обнаженные уродцы, псевдолюди с аспидными лицами, застуканные в припадке косоглазия или прорвавшегося хохота. Пару дней спустя, в ночь перед убийством, я вспомнила его имя. Его звали Джон Каррен.
Чайник наконец вскипел. Я встала из-за стола, избавилась от огрызка, бросила чайный пакетик в кружку с надписью BOOKWORM (мне подарила ее приятельница из Рима, в последний день, прямо перед автобусом) и залила его кипятком. Я вернулась на свой наблюдательный пункт, откуда хорошо видно монстра в четыре глаза, а за ним – РФ. Сколько бы я ни пыталась тужиться, раскапывать в себе хоть какое-то чувство – радости или мало-мальского удовлетворения, – наблюдая из окна столицу, пусть спальную, окраинную, серую, да, без куполов, зато настоящую, народную, нашу, – внутри всегда молчало, противилось, упиралось. Нет. Отец любил повторять, что тысячи людей со всей страны мечтали бы оказаться на нашем месте, переехать, выучиться и остаться. Да просто выли бы от счастья – Москва-матушка за окном, до Кремля час езды! А я все никак не могла понять, как можно обручиться с Москвой не Садовым кольцом. Это же чертово сожительство, грязный конкубинат, где белое носят в знак траура. В этих наших спальных районах после первой брачной ночи с городом хочется не бить горшки и петь частушки, а пойти застрелиться в березах средней полосы. Желательно, серебряной пулей. Единственной в барабане карманного револьвера.
Особенно сложно мне было приходить к редким ученикам с Остоженки или с Патриков, где все в их доме, от пола до потолка, включая старинную досоветскую мебель, смотрело на меня с прискорбным снисхождением, этаким взглядом упрямого барчонка на холопа в сединах, пожалованного ему в дядьки за трезвость. Да, я не из ваших. Гувернантка (часто) или мать (иногда) встречали меня в дверях ровно в установленный час, принимали одежду и водили носом, чувствуя чуждый им запах метро и торопящегося тела, которое, закончив тут, побежит в другое там, зарабатывать рубль грамотой, которая, увы, перестала передаваться с голубой кровью. У меня была любимая традиция – в конце первого занятия спрашивать у притомившихся юных знатьёв, каково это, каждое утро просыпаться в центре Москвы. Ответ зависел от возраста. Совсем маленькие, класс второй-четвертый, сразу говорили, что им хорошо, нравится или даже супер, улыбались и поворачивали голову к окну. Старшеклассники или университетские брали паузу секунд в десять, а потом отрывали глаза от тетрадей и, чуть сведя брови, говорили с интонацией неподдельного вопроса – «В смысле?» или «Не поняла». Да тут все понятно, ясно, что же, к следующей встрече повторить алфавит и записанные правила чтения. Bon, à bientôt.