Потянулись наши вечерние ивернальные занятия. Потным метро я ехала на эти уроки с окраины, слушая женщин, усердно спеленутых в платки, извинительно – именем бога – просивших у пассажиров кто денег, кто хлеба. Обещавших молиться за каждого, кто вложит лепту любого номинала в скукоженную, как кокон разрождающейся бабочки, ладонь. Желавших и сочувствовавших было немного – все остальные продолжали завороженно смотреть в свои мелькающие экраны, как будто там в режиме онлайн распинали уже упомянутого Христа. Я же пыталась столкнуться с прищуренным безумием в разноцветных, как у Кайзера, глазах плакальщиц, представить, увидеть себя в их костюмах, в этих декорациях, вот прямо сейчас, с распечатанными иконами или муляжными детьми на руках. Что бы я тогда сказала? Какой бы рукой трясла? На какое больное давила бы? Тема, сема, рема.
В целом все было неплохо, кроме окончаний глаголов первой группы, которые кто-то научил Таню-Еву произносить неуверенно, отчего французские действия у нее иногда превращались во вполне убедительные русские предметы: манжер, пансер, жетер. Она знала немало, но эта ее общая начально-средняя языковая картина была то тут, то там прострелена либо невнимательностью, либо преподавательской чехардой, либо долгими перерывами. Я решила не доискиваться до причин, а вынуть пули, промыть раны и залечить их. Состав моего бальзама был классический: мы учились рождать правильные звуки, расплываясь в фальшивой улыбке, говорить не русским горлом, а французскими губами, кривляться и манерничать, копируя знаменитостей, отправлять звуки наверх. Мы разыгрывали небольшие диалоговые сценки (Allô, Annie? C’est Fabien! Un ciné ce soir, ça te dit?), слушали и пропевали песни. Имяреками мы покупали билеты, записывались в библиотеку, сбивались с пути, обсуждали погоду, составляли гардероб, ошибались номером, устраивались на работу, отмечали праздники, узнавали расписание, обставляли квартиру, путешествовали, готовили, стриглись, считали деньги, теряли ключи, слушали оперу, отменяли заказ, опаздывали, переезжали. Писали письма в один конец. Выбирали между правдой и ложью. В общем, делали все то, чем и должны заниматься обычные, в меру счастливые люди.
Неделя шла за неделей, мы вторничали и четвергили. Грассировали. Ее речь стала увереннее и тверже, пройдя этап автомобильных рывков, когда голова знает, как надо, но язык еще отказывается подчиняться. Плод зашевелился. Я не совсем понимала, зачем он ей, что она будет с ним делать, потом, когда подойдет срок, когда занятия вдруг закончатся, ведь конец может быть только преждевременным.
Так странно, было так странно, даже как-то жутко и поразительно, до чего она со своим опущенным заснеженным лбом, сброшенными на плечи змеистыми волосами, дергающимися веками и червивыми синенькими венами на руках временами напоминала меня саму лет семь-восемь тому назад, впервые приехавшую с Урала в город акающих, алкающих ртов. Те же ошибки, остановки, те же вопросы, недоумения. Те же спотыкания звуков и души, не о, а œ, не быть, а иметь.
– Нет, вот вы мне все-таки объясните, что у французов с цифрой семь? – прицокивала она раздраженным языком. – Откуда эта напряженка? Почему с цифрами до шестнадцати все идет нормально, одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, а с семнадцати начинается: десять и семь, десять и восемь, десять и девять? Потом все снова вроде бы в порядке: двадцать, двадцать один, на-на-на, тридцать, сорок, пятьдесят, шестьдесят, и на цифре семь опять какой-то затык: не семьдесят, малыш, а шестьдесят и десять! А дальше вообще какой-то полный сюр. Восемьдесят – это четыре, умноженное на двадцать. Ору. Ну в принципе, наверное, неплохо, как только ребенок начинает учить цифры, то сразу же изучает математику, но потом же девяносто отменяет и это своими «четыре на двадцать плюс десять». Не понимаю, зачем вообще людям цифры, когда есть буквы!
– …
– Нет! Не перебивайте меня, – взмах растопыренной ладони, на языке русских жестов означающий «стоп!», – дайте я закончу. Ладно цифры, окей, люди захотели выпендриться. Но что не так со сложными временами? Все, вообще все глаголы спрягаются с avoir, так? Так! И только двенадцать особенных, будто они апостолы, – с être. Ну прямо Тайная вечеря какая-то. Глаголы перемеще-е-е-ния и состоя-я-я-ния, – (драматически удлиненные слоги). – Но почему к ним относятся «родиться» и «умереть»? Типа намек на обещанную вечность? Перемещаемся из жизни в жизнь?