Все. С магнитной ленты для ножей на меня сверкнула сталь лейкоцитного цвета. Идеально, учитывая, что все самое главное в этом мире именно белое – от молока матери до книжных страниц. Бить в ноги нельзя, в них никогда правды нет. В спину тоже – там у него решетка скелетных доспехов. Тогда как повернется, сразу в живот и вдругорядь туда же. Еще помни, что все, что для тебя право, для него лево, не забывай. В глаза не смотри – собьешься. Дыши и думай. Вслух не вой, – наставительно говорила мне кухня, тараща на меня глаза, где отражалось мое состояние. Ну, пошла, девочка, пошла, златокудрая.
Я развернулась, сжимая в правой руке взмокший скользкий нож. С позвоночника сестринского лимона, пересаженного осенью в большой серый горшок, хрустнув, оторвался кистеобразный лист. Перевернувшись несколько раз в раскаленном воздухе, он, как тень, исчез под столом, отброшенный волной моего сердцебиения. Эта картина на сущую секунду – словно кто-то хлопнул в ладоши и остановил время – перенесла меня в едва уловимый памятью, полузадушенный момент моего детства, когда я после школы отправилась на городское озеро, у нас, на Урале, увидеть лебедя, который, по рассказам, прибился к камышовым зарослям. Тепло и в ноздри бьет черемуховый город, на завтра ничего не задали, в волосах цветные резинки и у меня впереди вся жизнь и еще чуть-чуть. Я сбегаю по пригорку и заворачиваю за очередной круг рая, несусь к берегу в грязных разводах песка и – резко останавливаюсь. На бесспинной деревянной скамейке, у самой воды, которую щекочет плакучая ива, сидит бабушка, я узнала ее по затылку и плечам, смотрит в затопленный горизонт. Волосы у нее короткие и не седые, а белые, вот как этот нож. Она одна, на берегу больше никого нет. С той стороны блестящего зеркала на бабушку (и на меня) смотрят лиловато-зеленые горы, ферматично растянутые по краю. Тишина момента максимально ревущая. Я не дышу, но выдыхаю. Бабушке сейчас ни в коем случае нельзя оборачиваться, иначе она рискует застукать меня, свою любимую младшую внучку, медленно отходящую назад по своим же следам, прямо так, не разворачиваясь, потому что больше всего она боится присесть рядом, на эту скамейку с торчащими заусенцами, и опять прослушать бессменные рассказы о боге, которого бабушка так любит и всем тоже настоятельно советует. «Ну Боженьку, Боженьку же ты знаешь? В него верить обязательно нужно, любить его нужно, тогда он будет тебе всегда и во всем помогать». Но почему-то в процессе этих разговоров всегда оказывалось, что я еще слишком маленькая, не права или говорю какие-то глупости, тогда как я искренне недоумевала, почему с ним нельзя договориться по-человечески, что, мол, я верю в него, тогда он верит в меня. Бабушка говорила, что у Него (Него, а не него, и эти исправления ужасно злили, я тоже хотела быть Я) можно спросить все, что угодно, и Он ответит, обязательно ответит, особенно если этот вопрос записать, сложить в конверт и, запечатав его, спрятать в самом темном месте в доме. Что я однажды и сделала, напрямую, а не через бабушку, справившись у него сперва, почему хорошие люди умирают и можно ли встретиться с ним до смерти, уже после вписав все остальное, на что мне хотелось получить внятный ответ. Если Христос страдал ради всех людей в мире, прошлых, настоящих и будущих, то ради чего теперь страдают люди? Значит ли это, что в его аду жизнь еще хуже? Насколько тяжело ему быть таким знаменитым? Может ли он открыть мне секрет или хотя бы намекнуть, какое слово было в начале? Почему жизнь дает он, а забрать ее может любой, – это такая подсказка? Ему, кстати, стоит знать, что, по правде говоря, люди его не любят, а попросту боятся. И еще ему стоит знать, как стыдно и обидно ни за что быть бедным.
Мне тогда удалось уйти с берега незамеченной. На мои детские вопросы мне так никто и не ответил. Ни один из них до Него не докричался. До сих пор.