— Как бы не так! — Алексей Петрович снова вдавил кнопку — машинальная форма изъяснения немого отчаяния. Спереди, в равнобедренном треугольнике (ох уж мне эти отцы-молчальники с палестр, самовитые самосцы-содомиты!), меж Петром Алексеевичем и Лидочкой, кудлато, с рыжей окалиной, вырос вчерашний лесинник, начинкой своей притягивая Алексея Петровича, причём бахрома эта, по мере приближения, бледнела, исходя тёмно-крапчатой берёзовой поволокой. Неимоверно хотелось туда, за седой, — очертанием бабьего рта, — яр, прочь из автомобильного салона, где на Алексея Петровича обрушивались цифры, проценты, биржевый курс, заглушая нарастающее барабанное клекотание, мужающее вкупе с заревом на Востоке, куда против течения устремлялась вислозадая пожарная карета с прицепленной, словно страусовое яйцо, бочкой (пучащейся изнутри, не то от люциферовых бликов реверберов, не то от потуг Гвидона Султановича, нарождавшегося повторно, — да не в одиночку!), глядящей, как заправская пристяжная, влево. Просветление оторочки леса успокоило Алексея Петровича: так после буйной ночи стакан молока, пронизанного арманьячной молнией (О, горький мёд лозы-последыша!), проясняет душу, вновь обретшую личину личинки, свернувшуюся в юго-западном закуте желудка, — укладывает её на новый сновидческий манер. Шелестящая, уже облетающая живописная, почти осенняя желтизна давила на бедро, будто готовившееся принять долгожданного недоноска. От этого внезапного наплыва октября кровь отбивала в висках галоп, исходила зеленоватой пеной, как остеклённый, но ворсистости не утерявший, кисельный столб со звоном поставленный против свечного пламени. Голова мягко шла кругом по часовой стрелке с равномерными ускорениями в одном и том же месте циферблата: так бывает, когда, устремляясь сквозь однообразную дубраву, стремительно погребаешь голень в пожухлых сугробах (ещё ядрёных, мятой истекающих, шуршащих залежах червлёной смерти, кои дико хочется раздавить, прижавши их с хрустом, всей пятернёй!), а листья, взмывая, оседают снова, оголяя свой седой подгнивший испод, припадают к порам Земли — будто отсечённые ладони прикрывают срамные места планеты. Алексей Петрович свыше всего любил кленовые, многопалые, со вздутием черенка (воспроизведение
Берёзы пошли чётко, крапчато. — «Здесь!» — грянули в унисон Пётр Алексеевич с Лидочкой, перстами указуя на луг, где плавали журавли, подчас грациозно окуная голову в туман, и тогда над просеребрённой парчой показывались их вороные бёдра. — «Сюда-та мексов не допустят!» — переполненный праведным негодованием протянул Пётр Алексеевич, тотчас обратившись в зобатого карлу с мясистым загривком и нескончаемыми членами (о нижней части его тела нельзя и думать!), коими он принялся воротить рулём, внезапно залившимся фонарным светом, этим человечьим радением бледнолицей луне да выщербленной, будто ирокезовым лезвием скальпированной, самолётной стезёй, — и присовокупил на тон выше, одновременно удушливо вжикнув невидимой молнией: «Эхе-хе, итакова наша жизнь…».