Кто-то написал огромными буквами мелом на кочегарке и на стенах нашего здания красной и синей краской: «Долой кочегаров!», мальчишки решили сделать взрывчатку и подложить под дверь, кто-то из девочек плакал навзрыд, кто-то говорил, что во всем виноваты нянечки. Долой нянечек, долой кочегаров! – лютовал народ, и тут какая-то сила зародилась во мне, и прямо там, перед кочегаркой, с горящими щеками, без шапки, как в общем-то и все остальные, впопыхах набросившие на плечи лишь пальто, я твердо сказала то, что сама не успела как следует продумать: «Если это и сделали кочегары, то только по приказу руководства. Не долой кочегаров, а долой директора! Ни кочегары, ни нянечки не посмели бы этого сделать по собственной воле». Я была поражена своими словами, но не все поверили в это, и многие продолжали барабанить в дверь кочегарки. Только после нашего отбоя оттуда выскочили два человека в сторону ворот. Мы видели их из окна. А мы и не собирались спать. Всю ночь мы писали листовки и прикрепляли их мылом на кафельные стены просторной умывалки. Никаких протестов вживую мы не видели, разве что какие-то фильмы о подпольщиках и начале Революции вдруг выступили на поверхность и сейчас направляли нас, но, скорее всего, мы сами изобретали на ходу правила борьбы, которые существуют, наверное, в моральном багаже любого, и достаточно несправедливости задеть святыню, как тут же человек, пусть даже десятилетний, взорвется в ответ пороховой бочкой и найдет в себе нечеловеческую силу не подчиняться.
На зарядку мы не вышли. На завтрак решили пойти, однако никто не взял в руки ложку, и мы так и просидели за стынущими кашами. В школу никто не пошел. Прибегали разъяренные воспитатели, орали, вызывали по одному, пытались понять, кто зачинщик. Наши проклятия и угрозы стерли со штукатурки, но вскоре они появились снова. Ночью опять весь кафель в умывалке был обклеен листовками, бумагу для которых мы вырывали из школьных тетрадей. Взбудораженные, в ночнухах и пижамах, мы встречались в умывалке за приклеиванием своих воззваний и обменивались спонтанными директивами. Кто входил, кто выходил, кто собирался у какой-нибудь кровати в палате девочек или мальчиков, и это табу было тоже повержено. Кто-то прокрался на кухню и притащил хлеб.
На следующее утро дежурил Игорь Анатольевич, и он врезал мальчишкам несколько подзатыльников, а кое-кому из нас поддал по попе, чтобы встали в строй и делали зарядку. Мрачно мы повиновались, но зарядку не делали, все стояли с опущенными руками. Приседали только Игорь и преподаватель физкультуры, а Михаил Федыч играл на баяне, ему было все одно, он всегда был веселым. С завтраком было сложнее. Есть очень хотелось, и несколько человек начали ковырять еду. Светка заплакала, и ее слезы падали в кофе. Ночью у двоих случился астматический приступ. Из окна мы увидели, как, запорошенный снегом, из другого поселка шел к нам Геннадий Палыч, и его сенбернар тащил ему санки, на которых лежал тяжелый ящик с иглами. Геннадий Палыч был нашим любимым врачом, но сегодня он был ворчлив и хмур. Идти во тьме по сугробам и холоду, когда тебе столько лет! Нянечки говорили, что когда-то Геннадий Палыч работал в самом главном туберкулезном санатории, что он учился в Китае и к нему обращались
Пока астматики сидели в иголках, Геннадий Палыч пошел в ординаторскую говорить с дежурным Вадимычем, как все называли самого молодого врача.
Вадимыч смотрел в пол, а Геннадий Палыч (он вообще позволял себе что угодно, как будто для него не было правил) бурчал:
– Это же как в чаще у Бабы-яги, я уж не знаю, чего еще здесь ждать!
Мы стояли за косяком открытых дверей и подслушивали.
– Их нужно было эвакуировать, потому что шерсть, понимаете, шерсть, тут же астматики!
– Ну и куда же вы их эвакуировали, Михаил Вадимович, можно поинтересоваться?
– Так это ж не я, Геннадий Павлович, я-то причем?
– А ты где был? Остановил кого-то? Значит, ты при том.
– А вы мне не тыкайте, Геннадий Павлович, есть правила, диктующие полномочия. Я делаю то, что обязан.
– Выходит, у тебя нет полномочий быть человеком? Ты диктант пишешь или живешь? Это уже не диктант, а диктат получается, Вадимыч, если ты не смог сказать им нет.