«Знаешь, у меня есть один знакомый техник в центральном морге, если надо опознать, то я могу, – предложил Рокко, когда я зашла к нему, чтоб предупредить приезд Диего, – он собирался узнать, не появлялся ли Рожейро. – Могу, неофициально, понятное дело. Говорю же, у меня там связи, просто чтоб парень хоть знал, что там ее нет. Хотя это ничего не меняет. Мне мою мать показали перед кремацией, отдали горшок с прахом, а она тут как тут. «Сынок, – сказала мне сегодня, – помнишь фаршированные помидоры? Еще кто-нибудь так умеет делать?» И я приготовил их точь-в-точь как она. А ведь я не знал рецепта и никогда их раньше не делал. Кто-то помог мне. Кто? Только она и могла».
В день равноденствия между двух мостов, освещенный солнцем, стоял Диего. В его поднятой руке сияла дирижерская палочка, только что полученная от меня.
– Знаешь, сколько ей лет? Уж точно не меньше, чем Шостаковичу. И сделана она из пернамбука,
В последний день рождения Нади, как и во все предыдущие годы, Мирон встал и перед собравшимися за столом обратился к ней с официальным предложением. Удивительно, как Надя могла столько лет отказываться от подобных руки и сердца. Через несколько дней, ночью, по асфальту, залитому оранжевым светом, горстка людей ехала провожать ее навсегда. До этого были недели суматохи и сборов, подготовка к прощанию. Ее комната пустела на глазах. В конце концов среди голых стен в углу остался ворох вещей, и каждый мог брать, что ему нравилось. До этого мне досталась тахта, игрушечная обезьянка ее выросшего сына, ради него она и собралась в далекий путь, несколько книг, кому-то – что-то еще. Рояль и фарфоровые пастушки были проданы. Спали на раскладушках, которые потом тоже кто-то забрал. В темноте такси, в последний момент, Надя протянула мне сверток: «Потом посмотришь».
В аэропорту она как будто уже ничего не понимала. Все остальные духарились, старались улыбаться. А она только смотрела, как новорожденная, и махала изредка рукой из-за загородки, когда их всех повели на шмон. Потом провожающих выгнали на улицу, а их переместили в гигантский террариум, и все смотрели на них, как на невиданных зверей. В самом конце, когда всех отъезжающих повели на посадку, одна женщина стала биться. Она вырывалась и кричала. Не было слышно, но звук зашкаливал, и всем нам, стоящим внизу, он казался оглушительно громким. Женщине дали лекарство. Внезапно она успокоилась и бессмысленной походкой пошла к самолету. Было очень холодно, и слезы в воротниках становились крупинками льда. Но Мирон не плакал.
Возвращаясь назад, я развернула сначала газету, а затем тонкую коричневую бумагу. Небо было в полосах цвета смородины, и лучи этого хищного утра, которое только что проглотило огромный кусок моей жизни и любимых людей, упали на продолговатый предмет из красноватого дерева. Дирижерская палочка! Почему она отдала ее мне? Ведь музыкантом была моя сестра. Наверное, просто от растерянности, боясь, что таможня не пропустит, сунула тому, кто оказался ближе. Как-то раз она услышала мое пение. «В тебе живет
Мирон успел дождаться только первой Надиной открытки. Мы все приходили к нему по нескольку раз, и он нам зачитывал ее снова и снова.
Волосы Диего блестели на солнце, и глаза были цвета реки.
– Я почти закончил ту вещь для Лавинии.
– Но, – начала я, пораженная, – впервые он называл женским именем своего дядю, – мы ведь еще не знаем… Может, вернется… она.
– Если вернется, то и она, и я будем уже другими. Но недавно мне показалось, что ее уже нет. Вот прочитай, – и Диего дал мне несколько листов, – это я собрал для реквиема. Первое стихотворение я сам написал по-португальски и перевел.