Спасибо, не стоит. Ничего такого я не хочу. Не желаю, чтобы меня спасли в обязательном порядке и переправили в надежное место, я не стремлюсь к такому варианту вечной жизни. И все-таки хотелось бы предстать после смерти перед моим Великим Насмешником, сидящим на галактическом престоле с весами в руках и спрашивающим с меня за мои грехи. В тот миг я раскрыла бы ладонь – в ней лежали бы три черных шара: первый – моя зависть, второй – озлобленность и третий – что я не дала осуществиться моему дару.
– Слушай! – сказала бы я ему и положила бы черный шар зависти на чашу его весов. – Да, я виновна. Каждый день моей жизни я желала себе того, что имели другие. Я завидовала Тигер-Марии, получавшей письма от мамы, Агнете, такой хорошенькой, что ее все любили, Элсегерд, которая могла ходить, пусть и на костылях. Я завидовала им всем, потому что все они покинули интернат, каждая – своим путем. Но когда сама я много лет спустя тоже покинула его, вернувшись под попечительство ландстинга лена Эстергётланд, я все равно не была довольна. Попав в Линчёпинг в качестве подопытного кролика нейрохирургов, я завидовала другим пациентам, потому что их вылечивали. Нейрохирурги вскроют им черепушки, поковыряются там – и все, потом полный порядок. Я видела, как один за другим поднимались они со своих постелей и делали первые неуверенные шаги, а сама все лежала и смотрела на них, прищурясь. Я ведь тоже хотела ходить!
Тут я сделала бы шаг назад и откинула голову, чтобы заглянуть ему в глаза:
– Почему ты сделал грехом зависть, а не злорадство? Лучше было бы наоборот. Чтобы большим грехом было сказать «Пусть у нее не будет!», чем «Пусть будет и у меня!». Отчего тот, кого лишили всего, не смеет даже мечтать?
Потом я положила бы второй шарик на чашу весов:
– Это – озлобленность. И в ней я тоже виновна. И тут у меня нет оправданий, она была и пребудет грехом. Но позволь мне объяснить ее, позволь попытаться показать, что она такое на самом деле.
Тут я заговорила бы тише, почти что шепотом:
– Озлобленность – это сопутствующее заболевание. Оно поражает тех, кому не дают отгоревать свое. А я жила в эпоху, не признававшую горя, искавшую вместо него проблему. С проблемой ведь проще, тут требуется лишь принять меры, а горе надо прожить. К тому же горе заразно, а люди этого боятся и поэтому готовы пойти на все, чтобы не дать горевать тому, у кого есть для этого основания. Они лгут. Они читают мораль. Они пронзительно кричат и хохочут, чтобы заглушить скорбь. У меня было много оснований горевать, и оттого меня боялись. На меня злились за то, что положение мое было отчаянным. И потому поначалу мне внушали, что я должна быть благодарной за то, что меня кормят и одевают, потом – мол, такова реальность и я должна принимать ее как данность, а в конце концов – рассматривать мое увечье как некомфортное состояние, а не как трагедию. Но ведь на самом деле это трагедия! Ведь это же трагедия – когда не можешь ни ходить, ни говорить, это куда мучительней некомфортного состояния. Всякий, кого она поразит, должен иметь право грозить небу сжатым кулаком на виду у всего мира, ругаться и проклинать, кричать, и драться, и падать, и бить ногами и кулаками оземь, и плакать, плакать, пока в глазах не иссякнут слезы. И лишь тогда наконец увидеть мир. Лежать и следить взглядом за муравьем, волочащим домой соломину, и впервые понять, что большего жизнь не сможет дать, но ведь и этого довольно. И впервые понять, какое это счастье – просто быть.
И тут я снова подыму взгляд к Великому Насмешнику, а он, приглаживая бороду, посмотрит на меня и кивнет – продолжай. И я продолжу, потому что тогда мне ничто уже помешать не сможет:
– И все же не в том только дело, что мне не дали нагореваться всласть. Еще и в другом. Я ни разу не испытала, что значит быть дороже всего на свете. Ни разу ни для кого я не была самым важным в жизни. Даже когда я родилась, для Эллен смерть Хуго стала важнее, чем моя жизнь. А потом я уже не встретила никого, к кому могла бы вообще предъявить подобные претензии, – с какой бы мне стати что-то для кого-то значить? Логично – ведь тот, кто даже для родной матери не был дороже всего на свете, никогда никому не станет действительно дорог. Даже самому себе.
И голос Великого Насмешника грянет среди миров:
– А Хубертссон?
Я строго посмотрю на него, и гнев микроба настигнет Владыку сущего.
– Не перебивай! Сейчас твое дело – слушать. Дойдем и до Хубертссона. Позже. Но сначала я положу свой третий шар на твою чашу весов: грех неосуществленного дара.
Я выпрямлюсь и заложу руки за спину и откашляюсь, прежде чем продолжать:
– Ты создал меня не совсем уж бездарной. Мне достался зоркий глаз и живой разум. Но почему тогда я не добилась для себя иной жизни, несмотря ни на что? Почему не стала вторым Стивеном Хокингом, всемирно знаменитым ученым? Или на худой конец посредственной студенткой университета? Почему я просто лежала в постели и злилась на трех обокравших меня сестриц, вместо того чтобы продолжать занятия?
Он кивнул бы. Да. Почему?