Мало того что сессия на носу, так еще нас со старостой подрядили написать речь для глуповатой блондинки, которая будет представлять факультет на конкурсе красоты. Причем не просто речь, а что-нибудь элегически-возвышенное, что-нибудь, что принудит сердца заседающих в жюри мужчин по-юношески трепетать, взволнует немолодую кровь прекрасной половины судей, а самых непробиваемых заставит пересмотреть свое решение отдать первенство хорошенькой шатенке, которая так восхитительно, так томно пела романс «О, как прекрасен был тот тихий летний вечер…»
Мы со старостой понимающе кивали, слушая эти воистину химерические мечтания зава по культурной части, а сами в это время думали, как нелепо будет звучать вся эта патетика из уст нашей прелестной, но невыразимо глупой конкурсантки. У меня в воображении даже появилась картинка: стоит это чудо на сцене, смотрит в зал своими красивыми, но прямо-таки коровьи равнодушными глазами и, не вынимая извечной жвачки изо рта, начинает призывать публику задуматься о смысле жизни и бренности всего сущего!
Я пришла домой и сразу засела за работу. Так. Нужно сосредоточиться и выдать что-нибудь эдакое. После получаса совершенно непродуктивного сидения пошла на кухню перекусить. Потом опять села напротив экрана. И сидела еще полчаса, и снова безрезультатно. Иногда, правда, проскальзывало нечто подходящее, однако тут же перед глазами возникало тупое лицо красавицы — и уже готовые появиться на свет строки погружались обратно в лоно вдохновения.
Слоняясь по квартире, я в очередной раз очутилась в кухне и, вспомнив утешительный пример Агаты Кристи и ее музы-посудомойки, принялась варить макароны.
Мерно булькают макароны в кастрюле, уютный, теплый свет от вытяжки расширяет пространство, приглушает остроту углов, глубокие бархатные тени залегли в складках штор, а я стою у окна, смотрю на заснеженный проспект, и память моя чиста, как первоцвет. Снег кружится, кружится, и я вместе с ним, как в гамаке, прямо над обрывом, туда-сюда. Мысли, отяжелевшие, набрякшие дремотой, падают, падают в пропасть, и пока они проходят короткую цепь превращений, чтобы снова оказаться в моей голове, я — самый счастливый человек на свете.
Макароны сварились до обидного быстро, и что приятно, они так ненавязчиво, так интеллигентно пригорают — не сразу учуешь!
Я сливаю воду из утятницы, не глядя, осоловело уставившись в четкий узор на стекле. Аллея и согбенный фонарь, одно дерево, но за ним — за ним целый сад, созданный уверенной рукой пуантилиста, какой он все-таки красивый! Рука ошпарена. Ледяная вода обжигает до кости, льется через край. А на сером, холодном дне, будто бы выпавшая из глубины тысячелетий окаменелая ракушка, свернулась макаронная рогалинка. Мощная, самоуверенная струя остервенело мотает ее из стороны в сторону, сердитые брызги разлетаются по всей кухне. А ей хоть бы что! Танцует, волнуется, кружится на месте — словно никак не может расстаться с привычным, милым сердцу угрюмым серым дном. Ветреница с виду — а сколько преданности!
Кристальная, пронзительно чистая вода переливается за края утятницы, а я вдруг понимаю, что мне уже давно не приходилось видеть что-либо более прекрасное, чем эта вот макаронина, прилипшая ко дну неизвестного сплава утятницы…
Мысли постепенно возвращаются на свои места, и среди их грязно-серой толпы я замечаю залитую краской кроху. Она стоит в передней шеренге, и ей как будто стыдно самой себя. Малыш, я тебя узнала, я тебя помню, — мне и самой стыдно. Но не могу заставить себя написать это чертово стихотворение.
С одной стороны, не хочется ударить в грязь лицом, показать себя бездарностью и тупицей — и выдать совсем уже посредственные вирши, а с другой — не испытываю ни малейшего желания выкладываться, писать что-то сугубо личное, зная, что все это «мое» будет вынесено на сцену в дешевенькой, набитой бабскими причиндалами розовой сумчонке, вытряхнуто на пол и растоптано этой длинноногой коровой на потеху толпе гостиничным, скособоченным каблуком. Этот каблук выкорчевывает остатки желания написать что-то стоящее, и я уже хочу только одного — отделаться какой-нибудь галиматьей, политой розовыми соплями. О золотой середине говорить не приходится: золотая середина — удел лицемеров и оппортунистов.