Стоит ли говорить, что через несколько минут мир снова повернулся ко мне своей прежней стороной, и ощущения легкости и простоты как не бывало… Я вспоминала, что таких приступов жизнелюбия было уже огромное количество, и все они заканчивались до тошноты однообразно: сначала я таки вклинивалась в ряды жизнерадостных подростков, смеялась, когда на душе было тяжело и пусто, рассказывала идиотские истории, от которых меня тошнило, выслушивала, в свою очередь, чужие откровения и лицемерно улыбалась, курила, хихикала, зная, что буду презирать себя меньше чем через час. Но потом все-таки не выдерживала и срывалась. Неизбежно, рано или поздно меня охватывала такая тоска, такое одиночество, такая тревожность и безысходность, что я с дрожащими руками и камнем в груди бежала домой и пряталась в книгу.
Поэтому сейчас, испытывая непреодолимое желание убежать из этого дома престарелых и больше никогда сюда не возвращаться, я обуздываю, перебарываю это желание и остаюсь сидеть на своем месте. Знаю, что если снова поддамся этому порыву, будет только хуже.
Иногда репетиции проходят неинтересно и безжизненно, и тогда на меня находит ужасное раздражение, я начинаю прислушиваться к разговорам вокруг — тупым, бессмысленным и фальшивым, как мне кажется, — и чувствую, как растет глухая ненависть к этим людям. Меня начинает тошнить от их старческих, морщинистых лиц, от этого больничного запаха, от манеры растягивать слова и говорить «одэсскый», от их аккуратных ботиночек и шарфиков.
Чаще всего это происходит, когда регент опаздывает в связи с какими-то бюрократическими сложностями. Тогда наши кумушки получают полную свободу почесать языками. И сразу улетучивается атмосфера таинственности и возвышенности, а огромный, мрачный, как старинный храм, зал наполняется звуками глупой, бессмысленной болтовни, цветом семейных неурядиц и запахом бытовых проблем. Начинает казаться, что наше утонченное общество ничем особенно не отличается от пошлых корпоративов в каком-нибудь офисе. И становится стыдно за ту патетическую горечь, с которой яростно осуждала убогую, примитивную атмосферу на работе сестры.
Мне неловко заткнуть уши, поэтому приходится выслушивать чушь, на которую так падка соседка слева, настоящая певица из консерватории. У нее на лице написано, что она НАСТОЯЩАЯ ПЕВИЦА ИЗ КОНСЕРВАТОРИИ. Надпись эта проступала особенно рельефно, когда она начинала петь: удивленно приподняв соболиные брови, сложив, как принято в приличной опере, белые ручки под высокой грудью, вертикально вытягивая рот и тараща красивые черные глаза. Но пока регент не пришла, она может провести время более приятно: например, в сотый раз рассказать про своего удивительного мальчика тем, кому по чистой случайности удалось избежать этого раньше.
— Панимаеце!.. Панимаеце, у кого какие спасобнасци, — тут «певица» делает театральный жест и жеманно улыбается своему собеседнику — пожилому, но еще «ничего себе» кандидату математических наук. — У него так хорошо пошел немецки-ий! Немка говорила, что такого способного ученика у нее никогда не было, представляеце?
Математик, судя по всему, не представлял, но понимающе кивал и улыбался, причем вполне искренне — «певица» была действительно чудо как хороша, и если бы не ее занудство, наши мужчины не отходили бы от нее ни на шаг. А так все от нее бегут как черт от ладана, особенно когда она заводит свою волынку.
Я отворачиваюсь и хочу опять углубиться в чтение, но прямо передо мной сидят две молодящиеся пенсионерки и довольно громко обсуждают тяжелобольную подругу. Первая уже не рада, что подняла эту тему, — ей не терпится в сотый раз рассказать о том, как она съездила в Турцию. Второй тоже явно не хочется слишком глубоко задумываться о постигшей их сверстницу участи (у той рак желудка) — есть в этом что-то неправильное и… неэстетичное! Обе внезапно замолкают, и я с тайным злорадством наблюдаю, как им неловко, как им не терпится поговорить наконец на «привычные» темы, но ни одна не решается начать первой. Наконец, старушечья пытка окончена — к ним подходит третья пенсионерка — молодящаяся еще активнее, что проявляется в толстом слое штукатурки на сморщенном лице, радикально красного цвета парике и кокетливом розовом бантике, небрежно повязанном вокруг шеи. Искусственно грассируя, она говорит:
— А вы видели новую постановку «Тр-рех сестер-р»? Нет! Ах, какая жалость! Если бы вы знали, в каком платье была Нинон! Пр-росто ср-рам! Нельзя так позориться, я вам говорю, нельзя-а!
Пенсионерки резко оживляются и, бросая благородные взгляды на розовый бантик, наперебой начинают расспрашивать, в каком именно «сраме» была Нина. В воздухе витает радостное предвкушение злословия и ехидства, и я с ужасом думаю, что меня, скорее всего, ожидает точно такая же участь в будущем.
Мои печальные размышления прерывает девочка с каким-то аморфным лицом. Она виновато улыбается мне и, неуверенными движениями стягивая новое, но немодное пальто, говорит:
— Сниму пока… станет холодно — надену…