Я убью эту сволочь. Найду его и за волосню притащу к Леде в палату, а по дороге буду бить ногами. А если он сумеет увернуться — убью его прямо на месте. Придушу эту тварь дрожащую, этого нарцисса недоделанного, этого ублюдка.
Я безостановочно набирала номер Максима и до крови сгрызала то, что осталось от ногтей, после каждого «аппарат абонента выключен или…».
А он взял и пришел. Я почувствовала досаду и поняла, что мне в очередной раз не хватало драматизма, меня не устраивало обычное разрешение обычной жизненной ситуации.
Сестра, оберегая мое нервное равновесие, тайком съездила навестить Леду, прощупать обстановку, проверить, безопасно ли будет для меня это посещение. Скрывала все координаты. А я трусила и ненавидела себя в Максиме. А он оказался лучше меня.
Сестра сказала, что он почти каждый день приезжает к Леде и всячески старается поддержать ее. Фрукты, научно-популярные фильмы о Вермеере, все такое. Показывала фотографии.
У зеленого скелета с глазами Одри Хепберн уже отрос небольшой, бодрый ежик. Из тонких морщин и потрескавшихся губ сложилось что-то наподобие улыбки, на гипотетических коленях застыл красноглазый пудель, а на курчавой его голове — усталая куриная лапка. Серьезный молодой человек, держащий руки на плечах зеленого скелета, был не похож на Максима.
Через три недели Ника вернулась. Ко мне вернулась. Я пришла однажды — а она уже там. Мимо нее люди идут, идут. Спешат на лекцию — препод строгий. «Представляешь, вот козел! Если на десять минут ты там опоздала — уже не пускает, урод старый. Мобильник — ну там, блин, не выключила, блин, — ну ЗАБЫЛА! — а он, блин, давай орать… придурок».
А Она стоит там, и машет мне, и улыбается. А я ни о чем не думаю, только песня какая-то в голове крутится о том, что кто-то кого-то ждать устал. В глаза, в глаза ей больно смотреть! Какие они — даже издали!
Ника. Дай лапку, а то она совсем замерзла.
Ничего не изменилось. Все, как раньше… Мы только что расстались, и я бегу домой, и колючий дробный дождик — из тех, что частенько в октябре снуют по плоским окраинам города, — подлец, исхлестал мне все лицо. А я скалю ему зубы и нарочно подставляюсь под кислотный душ, — чтобы вытравить, выжечь из памяти ту пустоту, тот холод адский, который я увидела в Никиных глазах.
Ноябрь. Все хорошо.
Декабрь. Все, все хорошо. Очень.
Последний экзамен сдан, и все разбежались, как тараканы.
«Э-эх! Ну и нажрусь я сегодня!» — «Нажрется, сволочь, конечно, десятку клещами вытянула: ой, Нина Михайловна, сюси-пуси, мне ж стипендию урежут!.. Крыса, а парень ее бросил — и правильно сделал». — «Этот, рыжий такой?» — «Ну, зубы еще такие, щербатые» — «Так ей и надо… нажрется она…»
Мы стоим на крыльце под узким навесом и смотрим, как густой мягкий снег спокойно и неторопливо опускается на землю, на деревья, на бегущих на остановку студентов, на скамью с забытой варежкой. Ветер порывался было нарушить это спокойствие, но, видимо, и этому балагуру свойственно преклонение перед прекрасным — а снег был действительно прекрасен, — и ветер улегся на белую мягкую землю и застыл, словно осенние листья в затянувшихся льдом лужицах, в немом преклонении перед великолепием зимы.
Снег все падал. А мы все стояли и смотрели. И я вдруг вспомнила, что все это уже было, когда-то очень давно: и мягкий снег, и угомонившийся ветер, и еле заметное покачивание темных деревьев, и скамейка — но тогда на ней сидела маленькая фигурка, запрокинувшая голову и улыбающаяся первому снегу… А потом она улыбнулась мне — и одиночество, так сильно сжимавшее мое сердце, вдруг разжало костлявый кулак, — и я почувствовала, как мысли угрюмым клином уносятся прочь и я становлюсь легкой и светлой, словно детская мечта.
Я посмотрела на Никин счастливый профиль и подумала, что именно тогда, в тот мало чем примечательный вечер, произошло нечто, навсегда изменившее меня. Словно прочитав мои мысли, Ника поворачивается ко мне и смотрит своими замечательно теплыми туманными глазами, и улыбается той своей улыбкой, которую так боятся мысли в моей голове. И все же от бегущей в панике толпы мыслей отделяется одна, самая тощая и самая подлая, и показывает мне язык — и я думаю, что все это невообразимо сентиментально и глупо, и прочитай или услышь от кого-то подобную лирику — я бы только злобно и презрительно осклабилась.
Но и ее, эту трусливую сволочь, уносит мягкий ветер, и я говорю Нике:
— А помнишь, ты сидела на этой скамейке, и снег тогда пошел первый раз…
Она кивает и мягко берет меня за руку. Мне хочется сказать очень много, но чувствую, что это ни к чему, — она и так все помнит, все понимает, для нее тот вечер так же драгоценен, как и для меня. И все же не могу удержаться:
— Знаешь, ты вот просто улыбнулась мне тогда, а у меня с души словно камень свалился — сразу как-то успокоилась… Жизнь вообще показалась вдруг не такой сложной, не такой