Наш корпус находился довольно далеко от центра, и чтобы сократить путь до метро (а скорее, чтобы не идти вместе со всеми), Ника впервые предложила мне пойти по «короткому и очень живописному пути». Путь был действительно очень красивым, хотя, не свети прямо над нами луна, вряд ли я смогла бы по достоинству оценить его пейзажные качества — таким чудом цивилизации, как фонари, тут и не пахло. С одной стороны высилась насыпь железной дороги, с другой — таинственно светился в темноте цветущий заброшенный сад. Мы довольно долго шли молча, а потом вдруг, не сговариваясь, остановились перед небольшим усыпанным белым цветом деревом. Сад уже закончился, и оно одиноко белело на крошечном холмике, а за этим белоснежным чудом мигал, сверкал, гудел, предлагал себя разомлевший вечерний Город.
Ближайший фонарь был достаточно далеко, так что его мертвый свет не мог обезобразить это миниатюрное чудо. Как всегда, мое восхищение прошло так же быстро, как и появилось, и я стала смотреть на Нику — ее изменчивое лицо все время обнаруживало в себе что-то новое, и я могла рассматривать его бесконечно. Она несколько минут любовалась этим ночным чудом, а потом перевела взгляд выше, улыбаясь своей странной улыбкой и забыв про все на свете, не говоря уж о такой мелочи, как весьма свежий ветер и мое простуженное горло. Я украдкой смотрю на часы: пара, как всегда, затянулась на лишних двадцать минут, есть хотелось жутко, спать — еще больше, завтра мне нужно сдать готовую курсовую, а у меня написаны только введение и заключение, и те похожи друг на друга, как близнецы-братья… Погрузившись в болото этих невеселых мыслей, я вздрагиваю, когда Никин голос резко вырывает меня из черной трясины.
— Как странно! — говорит она, и курсовая разлетается. — Неделю назад я проходила здесь, и эта грушка была почти голой, теперь она вон какая красавица! Через семь дней она будет уже не такой ослепительно свежей, потом белый цвет унесет горячее дыхание лета, и вместо подвенечного платья повзрослевшая грушка облачится в будничную листву, лишится своей юной свежести и очарования непосредственности, загрубеет… — она замолчала и аккуратно потрогала нежные лепестки, потом резко опустила руку и продолжила: — А потом будет старость и смерть. И так каждый год, каждый год… Время — очень странная штука.
Я молча, напряженно вглядываюсь в ее профиль и чувствую, как тяжелая, неповоротливая тревога разливается по моему телу. Большой серый глаз видит перед собой что-то страшное, что-то, что сжимает Никины руки в кулаки и заставляет дрожать ее губы.
Тогда я впервые осознала, что и у нее есть свой «нерв», что она вовсе не философ-стоик, который принимает жизнь такой, какая она есть, и всему знает цену, которого ничем не смутишь и не испугаешь… В тот вечер я так и не поняла, что ее так сильно испугало в таком обычном явлении, как цикличность пор года.
Не зная, как замять, запрятать, профанировать наготу мира, эту дыру в бесконечность, от ледяной близости которой у меня так часто мертвели ноги, мешались мысли, — я сказала, дескать, все это, конечно, очень любопытно, но я устала как собака, а дома дел выше крыши. Да еще, кажется, попросила ее не обижаться за такую прямоту, что было очевидной глупостью с моей стороны — я отлично понимала: Нике и в голову не придет дуться на кого бы то ни было за то, что ее речь не была оценена по достоинству.
Впрочем, тогда я еще не знала ее так хорошо (как «хорошо»? Да я никогда ее не знала: ни хорошо, ни плохо!), но все-таки, блин, сбилась с мысли… а, ну, хорошо, я ее тогда почти не знала и еще не привыкла к тому, что с ней не нужно использовать тривиальные отступные фразы и формальные междометия вроде «ясно», «само собой!», «да ты что?!», на которые так падки люди, когда не знают, что сказать, — только бы не молчать.
У нее потрясающее чутье на всякого рода фальшь, она ее на дух не переносит. Но именно потому, что она никогда не показывает своего отвращения, мне становится не по себе, когда по старой привычке все же вырываются пустые, ничего не значащие фразы — фразы, составляющие приблизительно 80 % современного среднестатистического диалога.
Даже сейчас, стоя на балконе, зная, что уже и места того нет, и грушку наверняка спилили, мне все равно становится неловко и стыдно от этих воспоминаний. Ведь это просто что-то несуществующее, что-то… Нет, как я ни стараюсь обмануть себя и притвориться, будто все прошло, — и вот опять думаю о ней в настоящем времени, ничего не могу с собой поделать. А как можно смириться с мыслью, что ее