Но мой удар по яйцам лишь на время вырубил Иосифа. Я успел смыться. И, думаю, никак не повлиял на его удивительное, всепоглащающее, проявлявшееся уже тогда влечение к женщинам. Разве что — усилил. Эпоха его онанизма прошла ураганом и не оставила следа. Его первая женщина, заведующая молочным отделом универсама, думаю никогда и не узнала, что присланный с запиской молодой человек, — сырку там, твердых и мягких сортов, маслица, взбивший в ней самой сметану, всего лишь восьмиклассник. Когда щеки его ровесников были еще гладки и нежны, Иосиф уже вовсю брился, и его плечи покрывала густая шерсть, когда же мы начали бриться, Иосиф начал понемногу лысеть, а соседка из квартиры напротив, тоже — поэтесса, в их доме процент интеллигенции был выше, чем в прочих по соседству, стала на постоянной основе приглашать Иосифа на чашечку чаю. Ох и драл же он ее! Так драл, что крики поэтессы оглашали наш мирный двор, а все его бабушки-тети-мамы, втайне гордясь Иосифом, возмущались и запрещали ему ходить к соседке: будто бы ее чай был вреден для его желудка, будто бы сласти пробуждали в нем полноту. Иосиф прятал улыбку, скашивал миндалевидные глаза, скрёб щеку.
— У поэтессы есть подруга, одна старая кошелка. Хочет, чтобы её познакомили с молодым человеком. У кошелки машина с шофером и муж адмирал. Или — академик. Не знаю точно. Тебя познакомить? — говорил мне Иосиф. — Ей лет, наверное, тридцать уже. Ногти красные-красные. И на ногах. Хочешь?
Я отказался. Испугался, наверное. Потом очень жалел. Очень. Но что касается сластей, то опасения Иосифовых женщин оказались совершенно справедливыми. Однако брюшко Иосифа было что барабан, он еще начал заниматься подводным плаванием, сновал в моноласте по дорожке бассейна туда-сюда, туда-сюда, развивал плечевой пояс, постепенно становился всеобщим любимцем, заводилой. Потом откуда-то появился его дядя, удивительно богатый человек из Нахичевани, может быть, из Дербента, а может быть, — из Баку. Дядя приезжал в Москву, привозил деньги, острое вяленое мясо, маринованный чеснок. Дядя играл в бильярд в парке им. Горького, играл на большие деньги, всегда выигрывал, а когда Иосиф поступил в институт, подарил тому золотые часы и золотую цепочку. Дяде очень нравилось, что его племянник живет с женщинами старше себя, дядя подбил Иосифа, чтобы тот сам ответил на призывы жены то ли адмирала, то ли академика, а потом нашел ему невесту, скромную девушку из очень приличной семьи, и Иосиф безропотно женился, влюбился в свою молодую жену, которую до свадьбы видел от силы раза три, они нарожали детей, теперь эта его скромная девушка была плотной красавицей с еще более, чем у Иосифа, миндалевидными глазами, с очаровательно уменьшающейся при улыбке верхней губой, пушком на щеках и удивительным чувством юмора. Она позволяла Иосифу делать что угодно, видимо, по одной только причине: она его по-настоящему любила. А как было его не любить, спрашивается?
Всеобщий любимец и лишил меня девственности. Нет, не в ващинском понимании этого слова, а посредством двух центровых проституток, купленных Иосифом на очередное дядино вливание, в только что отстроенном «Интуристе». Его раздражала моя непорочность, но он тактично помалкивал. Он выслушивал мои рассказы о неудачах, о том, как, например, Катька, в любовь к которой я обрушился, выставляет колени и локти, сжимает бедра, щиплется и кусается, и цокал языком.
— В тебе слишком много напора, — говорил Иосиф, — ты какой-то не среднерусский. Прижался бы к ней, поспал, она бы обиделась — как же так? и утром бы…
И чтобы не затягивать дело разговорами, он, Иосиф Акбарович, нашел этих лярв, выписал их, заплатив хрустящими сиреневыми дядиными двадцатипятирублевками, и, сидя в кресле и поглядывая на расстилающуюся перед ним Москву, распорядился, чтобы они выжали меня, перекрутили, встряхнули, вылизали, обсосали, опустошили, высосали. Что они и сделали. Цели были ясны, задача была выполнена. Так Иосиф стал мне еще более близок.
Мне следовало сразу позвонить моим работодателям, кому-то кроме Иосифа Акбаровича, быть может, тому самому Петровичу, признаться ему в чем-нибудь удивительном, но вид канадца в кресле, кровь и мозги — на стене, но ритм гостиничного коридора, ковер, запах, по старой памяти, по памяти «Интуриста», впечатанной в меня напрочь, запечатленной, диктовали — Иосиф, Иосиф, Иосиф! Я вернулся к лифтам, из одного выгружались носилки — для тела канадца, из другого — люди с одинаковыми лицами — для следствия, из третьего — две мандавошки в мини-юбках — нет, эти вряд ли предназначались для его номера, их, вполне возможно, ждали в номере по соседству для вечернего перепихона, а из четвертого — нет, из четвертого никто не выгружался, он был свободен, в него погрузился я. И ухнул вниз. Даже екнуло сердце. Эх, лифты, лифты — берегите лифт, берегите здоровье!