— Куренье-то?!. — рассмеялся Шумский не вопросу, а воспоминанью… Он тоже вспомнил невольно, как курил когда-то трубку тайком от отца и матери, и как эта же самая женщина журила его или ахала и тревожилась, но тем не менее, не выдавала родным эту тайну.
— Да времена давнишние! — вымолвил офицер, вздохнув. — Тогда лучше было… Ведь лучше тогда было, мамушка?.. Или как бишь… Дотюшка!
Авдотья снова закраснелась, но и прослезилась от этого прозвища, которое сладко кольнуло ее в самое сердце…
— Ведь так я тебя звал?.. Говорили Авдотьюшка. А я переиначил да окрестил Дотюшкой. Да, тогда лучше было. Я думал весь-то свет — одни ангелы да херувимы, и всякий-то человек затем на свете живет, чтобы мне угождать, как ты тогда угождала… Что ни вздумай я, вынь да положь, как по щучьему веленью. Да… А теперь вот… Круто мне, Дотюшка моя глупая, приходит. Ложись да и помирай. Застрелиться хочу! — улыбаясь, добавил Шуйский и выпустил изо рта огромный столб дыма.
— Ох, чтой-то вы… Христос храни и помилуй! — не притворно перепугалась мамка.
— Право, хоть застрелиться… если вот… — Шумский замялся и продолжал: — Ты вот можешь меня из беды выручить, если пожелаешь.
— Я? — изумилась Авдотья. — Из беды выручить… укажи соколик. Я за вас… Я за моего ненаглядного… Да что ж эдакое сказывать. Сами знаете, я чаю… На десять смертей за вас пойду. Душу за вас положу, не токмо тело грешное.
— Так ты меня по-старому любишь…
— Ох, родной мой… Как такое спрашиваешь. Грех вам такое спрашивать у мамки своей…
— Да ведь… время… Не вместе, как прежде. Может, и разлюбила. Я здесь, ты в Грузине. Я офицер, не мальчишка. Давно и беседовать с тобой не случалось…
— Сам не изволил, — тихо произнесла мамка, и в голосе ее отчетливо сказались, как бы само собой, печаль и укоризна.
— Ну-да, да… Не приходилось… Время… года мои… свои заботы… А вот теперь… вот и ты вдруг понадобилась, без тебя я дела ни руками, ни обухами не повершу. А ты можешь…
— Приказывайте…
— Ну вот… Слушай… Я тебя за этим и выписал из Грузина. Кроме тебя, я довериться никому не могу. Дело простое, но и погибельное, если болтать на всех углах. Ты не болтушка, да и меня любишь и подводить не станешь. Ну, скажи-ко… Помнишь Прасковью…
— Пашуту нашу…
— Ну да Пашуту…
— Как же мне не помнить, Господь с тобой! — воскликнула мамка и, вспомнив, что обмолвилась, заговорив по старому на «ты» — не поправилась.
— Ты ведь ее из воды вытащила. У тебя она и росла.
— Пашута мне все одно, что дочь родная. Немало я горевала, что ее по билету в Питер пустил граф, здесь погибельное место, а она из себя красавица. Долго ль до беды. А ей бы замуж за хорошего парня, из наших грузинских.
— Ну, Дотюшка, по билету на оброк твоя Пашута по моей воле пошла. Я просил об этом матушку… Мне Пашута понадобилась… Поняла или нет? Тогда она мне нужна была, а теперь вот ты… Она мне в Грузине приглянулась, я ее сюда и взял…
Авдотья молча, изумляясь, глядела в лицо офицера и слегка разинула рот…
— Что ж, ваша барская воля! — сумрачно выговорила, наконец, женщина после паузы, но вздохнула и потупилась…
— Да ты, глупая баба, никак на свой лад все сообразила! — громко расхохотался Шумский. — Ты никак думаешь, что я твою Пашуту в забавницы свои произвел. Вот уж истинно пальцем в небо попала. Этого добра, мамка, в Питере хоть пруд пруди, девок. И показистее твоей Пашуты. Вот распотешила-то! — снова рассмеялся офицер, лежа в подушках, звонким и даже ребячески веселым смехом.
— Что ж… И слава Богу, если я сбрендила! — отозвалась Авдотья и лицо ее снова просветлело.
— Я Пашуту на место поставил к такой барышне, какой во всей России второй нет. Ангел доброты. Святая как есть… Мухи не обидит. Пашута, каналья неблагодарная, у нее, как у Христа за пазухой живет, поспокойнее да посчастливее, чем у маменьки в Грузине, где девок порят днем и ночью, даже в заутреню Светлого Воскресенья.
— Ты же ей, родной, и место предоставил, — удивилась женщина. — Ну спасибо, тебя Господь за это наградит. А я-то дура тосковала, что да где моя Пашута… Пропащая, мол, она в столице.
— И знаешь ты, что вышло, — другим голосом заговорил Шумский. — Она с жиру взбесилась! И за мое благодеяние мне теперь… Подлая она тварь!..
— Грубит… Не благодарствует…
Шумский молчал и затем произнес снова с сердцем и как бы себе самому:
— Холопка крепостная разные дворянские чувства да благородные мысли, вишь, набрала в себя. Совсем не к лицу… Не по рылу!..
— Не пойму я ничего… Чем же она тебя прогневила? Зазналась?.. Грубит? Не слухается?..
— Да. Именно зазналась. Все это я тебе поясню. Все будешь знать, чтобы за нее взяться могла.
— Отправь ее обратно в Грузино, коли она зазналась. Там живо очухается…
— Нельзя! Нельзя! То-то мое и горе, что нельзя… Я маху дал! Надо было не ее, а другую поставить на это место, попроще, да посговорчивее… А взять ее обратно теперь, то ее барышня с ума сойдет. Ей-Богу. Она обожает Пашуту! С ума сойдет!
— Тебе-то что же. Наплевать тебе, соколик.
— На кого?
— Да на эту барышню…
Шуйский махнул рукой и даже отвернулся лицом к стене.
Наступило молчание…