Тут Дмитрий вспомнил о разных коварных проделках Яшки, которыми тот давно славился. Великий поклонник всего блестящего, Яшка чуть не каждый день ловко воровал через открытые окна и форточки брошки, кольца, перстни, а чуть зазевается медсестра, так не побрезгует и пинцетом, зажимом, иголкой от шприца. Однажды у одной больной даже похитил и осилил дотащить до «склада» золотые часы с браслетом. Словом, крал Яшка все сверкающее, что волновало и радовало его глаз, и хоронил это в парке, закапывал под листья, пни, в траву, а не то и где-нибудь на дереве пристраивал. Когда случается пропажа, потерпевшие и болельщики толпой ходят по парку, хохочут, вороша листья, обшаривая траву, задирают головы, простреливают глазами ветки деревьев и, бывает, находят украденное, а бывает, что день-другой ищут, да все напрасно. Но никто никогда не обидит Яшку, только стыдят его все и смеются.
Дмитрий подумал, что человек в беде намного добрее, нежели в радости, в чем он не раз убеждался в жизни. Вот больные щадят калеку Яшку и все ему прощают, а Жора с такой злостью сказал о несчастной птице. А не дай бог, укради Яшка у него золотые часы или, скажем, серебряный браслет, тогда Жора, пожалуй, и на самом деле отвернет ему голову.
Жора, как оказалось, не на шутку рассердился на Яшку и, нагнувшись, выбирал под столом покрупнее катышки гравия, которым было усыпано место беседки, приговаривая вслух, что сейчас проломит башку этой глупой птице.
— Перестань, Жора, не обижай бедного Яшку, — попросил Дмитрий.
Тот разогнулся, но катышки еще держал в руке, ответил с самой натуральной обидой в голосе:
— Тебе просто говорить, не твои он туфли обделал, а мои. Инга мне их за чеки достала в «Березке», это французские. Почище лаковых блестят, а теперь носок у правого ботинка, гляди, сразу потускнел. Ты знаешь, какая ядовитая гадость птичий помет.
— Все равно не расстраивайся, — сказал Дмитрий и, немного помолчав, добавил: — Ты вот смотри, чтоб часы твои не уволок Яшка, ты любишь их снимать да на стол класть…
— Пусть попробует только!.. — пригрозил Жора, пока не выпуская катышки из руки. — Тогда собственноручно повешу тухлого урода под этой вот липой.
Дмитрию уже призревала пора посмотреть, как себя чувствует Чижов, и вообще ему надо было уходить, сколько же можно сидеть и вести бесконечные разговоры с Жорой, на которого был сердит из-за Люси. Ведь все это вышло так из-за Чижова, что они засиделись, но на самом деле Жора не был для него желанным собеседником. Дружба у них тоже давно распалась, всего-навсего тот как бы прилип к нему, часто кружил рядом и в силу этого ходил вроде в приятелях. Другой бы на его месте давно сказал Жоре: «Хватит, не мельтеши под ногами», а он по своей мягкотелости, что ли, врожденной застенчивости терпел его, не приближал и не отталкивал, просто терпел. А Жора тем временем успел заморочить голову Люсе, и теперь попробуй турни дружка-приятеля сестры, ведь она сразу обвинит его во всех смертных…
— Пойду я гляну на Чижова да побреду домой, — поднимаясь со скамейки, сказал Дмитрий.
У Жоры то ли зло прошло на Яшку, то ли ему стало стыдно мстить несчастной птице, но только он сам бросил под стол катышки гравия и пошагал рядом с Дмитрием.
Чижов, оказывается, все еще спал и дышал теперь ровнее, чем особенно порадовал Дмитрия. Они молча постояли с минуту у его кровати и осторожно, чтобы не разбудить, вышли из палаты. В ординаторской Дмитрий снял с себя халат, казавшийся на нем недомерком, и, собираясь уходить, попросил Жору позвонить ему, если что-нибудь вдруг стрясется. Жора в свою очередь посетовал, что слишком засиделся, и вызвался проводить Дмитрия до метро, чтобы поразмять немного ноги.
Когда они вышли из ординаторской, по аллеям парка уже прогуливались больные: мужчины в тонких полосатых пижамах, женщины в легких белых блузках и красных брюках. Некоторые вертелись у самых ворот больницы, поджидая родных и друзей, которые навещали их в это время. Они не сразу узнавали Жору с Дмитрием, с удивлением таращили на них глаза, так непривычно им было видеть врачей не в белых халатах, и оттого немного смущенно здоровались.
Едва они очутились за воротами, в переулке, где не было зелени, как сразу почувствовали неумолимую жгучесть июльского солнца, которое, казалось, сыпало на них раскаленные искры с обнаженно-чистого неба. Первое время им никто не попадался навстречу, совсем не было видно машин, и свободная от них широкая улица, на которую они свернули, хорошо просматривалась из конца в конец. Дикая жара повыгоняла москвичей из каменных стен своих домов в ближайшие леса, на спасительные реки и озера, а те, кому по нужде или немощи пришлось остаться в городе, как можно плотнее занавесили окна, полуоткрыли двери, дабы создать хоть малость сквозняка, и, полураздетые, вялые, старались поменьше двигаться, в основном сидели у телевизоров. Редко кто из них выходил на улицу, и столица казалась пустой и безлюдной, лишь вблизи магазинов да около метро сновали редкие прохожие, и это убеждало, что город не вымер, что жизнь в нем все-таки теплится.