Потом Глотов заметил, что Света часто втайне от него пьёт какие-то таблетки. Какие-то – потому что, судя по незнакомой коробочке, не было это привычным средством от гипертонии, которым пользовалась она последние годы. Заинтересовался. Название, когда прочитал он надпись на коробке, было ему знакомо: сильное болеутоляющее. Того больше смутило его, когда заглянул внутрь, что таблеток там почти не осталось – пила их, значит, не впервые. Сначала Света уклонялась от откровенного разговора, заверяла его, будто пустяки это, не о чём беспокоиться, но затем вынудил её всё-таки признаться, что досаждают ей боли в подреберье, причём довольно уже давно, несколько месяцев. Раньше не хотела говорить ему, чтобы понапрасну не расстраивать.
К медицине Глотов не имел никакого отношения, работал в конструкторском бюро, но вырос во врачебной семье, кое-какими расхожими познаниями обладал. Заставил жену лечь, дать ему посмотреть живот. И вовсе не обязательно быть специалистом, чтобы нащупать в треугольнике между расходящимися нижними ребрами какое-то плотное малоподвижное образование, и сразу же от этого запаниковать…
Ну а потом всё покатилось, понеслось по извечному кругу: поликлиника, анализы, стационар, операция, страхи и надежды, врачи, сёстры, санитарки, еда, лекарства, отчаяние, снова надежда и опять отчаяние, врать, уговаривать, ждать, платить, расплачиваться – тому, кто прошёл через это, объяснять не нужно, только вряд ли сыщется счастливец, которого бы это так или иначе никогда не коснулось…
Глотову не до кота было. Взял отпуск, почти всё световое время проводил в больнице. Нередко до самого вечера и покормить Кузьку не мог или забывал, и попоить. Кузька тоже похудел, маялся, голос почему-то охрип. Ночами он укладывался рядом с Глотовым, затихал. Сон у Глотова разладился, долго перед тем как заснуть лежал с открытыми глазами, согревал сердце и ладонь на тёплой Кузькиной шкурке. Иногда разговаривал с ним. Как-то так вдруг случилось, что никого ближе этого чёрно-белого кота рядом не оказалось. Ни Юрка, ни Катюша, которым сообщил он о болезни мамы, не приехали, не было у них, оправдывались, такой возможности. Катюшу хоть немного оправдывало, что беременна уже была, но Юрка, Юрка… Глотова, как ни пытался он убедить себя, что в самом деле бывают обстоятельства, когда отлучиться нет никакой возможности, это вообще доканывало.
– Возможности у них, видите ли, нет, – обиженно говорил ночью Кузьке. – Когда с матерью такое. А ты тоже хорош. Прознал ведь как-то, что гадость эта в животе у неё завелась, я ж теперь понимаю, отчего ты к месту этому тянулся, не сочиняют, видать, про эту вашу кошачью медицину. Почему же мне знать об этом не давал, не нашёл способа как-нибудь потолковей намекнуть мне? Если бы я раньше… Может, как-то и обошлось бы, успели бы…
Через три недели Свету выписали домой. Лечащий врач, стараясь не встречаться с Глотовым взглядом, сказал, что процесс зашел слишком далеко, падали одно на другое тяжелые, отшлифованные временем как галька морская слова: «всё, что в наших силах», «отдаленные метастазы», «только хороший уход», ещё какие-то, той же цены, такие же безликие и бесполезные…
Света прожила ещё полгода. Страшные полгода. Невыносимые. Саркома, самая злющая из опухолей. Под конец, уже безумея от отчаяния, Глотов порой желал Свете смерти, чтобы кончились её страдания, взывал он, человек неверующий, к Господу. Писано, что шлёт Всевышний человеку испытания по делам и силам его. Если есть в этом хоть доля правды, трудно было Глотову уразуметь, чем провинилась так перед Ним Света, отчего так ожесточился Он против неё. И всё это время почти не отходил от неё Кузька. Загнанный Глотов, хоть и не до кота ему было, всё-таки не мог не заметить, как оскудел, отощал Кузька, как посмурнел он, мало и неохотно ест, только пьёт очень много. Иногда Глотову казалось, что в самом деле наделён кот какими-то человеческими способностями. И даже не представлял себе, как обходился бы сейчас без Кузьки, один на один с пожиравшим Свету чудовищем.