Хотя Эйб поначалу не в восторге, Астрид объявляет, что после обеда все отдыхают. Давайте-ка поиграем, говорит она, и спрашивает, кто против. Таких, кто против, нет. День ясный и теплый. Мужчины выходят на нежно-зеленую лужайку между террасой и хозяйственными постройками с клюшками для лакросса, которые Билли-Козел, настоящий индеец из племени онондага, изготовил как-то зимой из ясеневых палок и старых плащей. Женщины заплетают мужчинам косы под стать их собственным, и те раздеваются до самых хлопчатобумажных трусов, выказывая побелевшие за зиму торсы. Крох сидит со смеющимися женщинами, которые покуривают дурь, болтают, пьют из кувшинов чай со льдом, обмениваются младенцами и, как в трубу, гулко дуют им в животы.
Другие дети где-то играют, но он сидит на худых коленях Ханны, наблюдает за перемещающейся по полю, колышущейся толпой игроков, которые гоняются за маленьким мячиком, толпа то прирастает, то распадается снова, поет, бранится, падает на землю, потеет. Он смотрит, как его отец промахивается по мячу своей клюшкой и краснеет всей шеей и грудью, как подрагивает на животе Титуса валик жира, а Иеро такой проворный, что, кажется, он и не бежит даже, а просто возникает где нужно. И когда Тарзан забивает легкий, дуриком, гол, его команда принимается в восторге прыгать, вопить, хлопать друг дружку по спине и обниматься, Крох понимает вдруг, что все эти высокие взрослые мужчины, несмотря на все свои запахи и всю свою силу, – совсем на чуточку взрослей, чем мальчишки, и не так уж отличаются от самого Кроха. Мир дружески сплачивается вокруг него.
Как-то утром время незаметно подкралось к нему. Вот он еще смотрит на свою руку в кукле-перчатке с головкой льва, которой размахивал, чтобы позабавить младенчика Иден, похожего на красно-коричневую картошку, а в следующее мгновение уже понимает то, что прежде никогда не приходило ему в голову. С ясностью осознает, что время, оно пластично, вроде резиновой ленты. Может растягиваться вдаль и туго скатываться в клубок, завязываться узлом и складываться слоями, и оно всегда бесконечно, всегда замкнутое кольцо. Будет ночь, а потом утро, а потом снова ночь. Год закончится, начнется другой, и тоже закончится. Старик умрет, ребенок родится.
Летняя Ханна в новом комбинезоне сменит Зимнюю Ханну, у которой медленная, ломкая речь. Пока еще не сменила совсем. Но скоро.
Лисонька, проходя мимо, прохладной рукой приподнимает ему подбородок. В чем дело, детка? – спрашивает она, вытирая ему щеки. Ты поранился?
Его тайна кипит в нем, прорываясь наружу; это хорошая, чудесная тайна. Но нужно молчать, успевает он вспомнить, едва не заговорив, – и трясет головой. Лисонька бережно отирает ему лицо чистым концом своего рукава, сует кусочек печенья и велит не выдавать ее Астрид, которую зовет Сахар-наци. Затем она целует его. Он хотел бы подольше остаться таким, с ощущением мягких Лисонькиных губ на своей коже, но, тяжко вздохнув, неохотно позволяет времени потечь снова.
На рассвете того дня, когда Хэнди должен вернуться с концертов, брюхатые облака над головой прорываются, и на землю слоями валится снег. Лес под нечаянной тяжестью замолкает, зеленые почки испуганно втягиваются внутрь, бедные птицы греются кучно. Эйб поздно ночью упал в постель как был, в рабочей одежде: до последнего присматривал за работами по дому: столяркой, покраской, лакировкой, освещением, а также за развеской штор и занавесок, где купленных у старьевщиков, где сшитых из простынь, а где и из старых индийских покрывал, еще пахнущих сандаловым деревом. Повсюду разбросаны плетеные тряпичные коврики и даже клеенки с росписью трафаретом, претендующие на роль ковриков. Дом из старья, подслушал Крох жалобу Мидж; но он закончен, краска и штукатурка, дерево и стекло. Крох, который никогда еще не жил в доме, считает, что ничего удивительней он не видел: от одного простора уже перехватывает дух. Однако пот Эйба на тюфяке прошлой ночью вонял тревожной незавершенностью. Он метался и во сне твердил о разбитых оконных рамах, несовпадающей лепнине, некрашеных дверях.
Крох спал, прижавшись к острым ребрам матери. Ханне приснился сон, до того яркий, что проник в Кроха; он увидел великана в черном, как древесный уголь, костюме, огромного, как Аркадия-дом, величиной в полнеба. Он почувствовал, как его рука, рука Ханны, протянулась, чтобы коснуться набухшего влажного тела. Гвоздь пронзил кожу гиганта, и воздух начал с шипением выходить из него, как из проколотой шины. Человек медленно сдувался, делался дряблым, съеживался. Стал размером с дуб во дворе, потом с Розовый Дударь, потом с Душевую, потом с Хлебовозку. Стал как Эйб, а потом – как Ханна. Лицо у него было пустое, без глаз и рта, как у кукол, которых делают амиши, Астрид однажды принесла их как плату за то, что приняла там ребенка. Костюм, который был на нем, сделался озерцом, а сам он уменьшился до Кроха и не остановился на этом. Стал младенцем, потом зародышем младенца, мясистым шариком в маленькой красной луже.
Наконец шарик лопнул. Исчез.