По-разному, по-разному думали мать и Фая о Ваське. Но было в их мыслях и общее. Когда Васька появлялась из своих суточных походов – с расширенными зрачками, худющая и рассеянная, – Фая и мать обе чувствовали что-то похожее на обиду. От Васьки пахло предательством. Она словно вдруг перестала, не захотела принимать ту хорошую, ни в чем не виноватую, общую для них троих жизнь, которой жила раньше. Она не только Фаю перестала замечать, но даже мать. И чихать хотела на дела и заботы, которые совсем недавно были и ее заботами. Она, бывало, суетилась, то ли играла, то ли мешала, то ли участвовала, когда мать подметала пол. И когда нарезался хлеб или готовился ужин, внимательно следила за всем, что происходит. Даже когда мать писала лозунги и афиши, Васька обычно садилась на стол и смотрела, как движется кисть, нюхала, неприязненно дергая спиной, банку с белилами. Ей, может, и не нравилось это, но было важно и интересно. И вдруг что-то такое за пределами клуба «Прогресс», за пределами их троицы, огромное, новое и важное, вытеснило из Васькиной души всю прежнюю жизнь. Васька уже не раздваивалась. Душа-то была небольшая, кошачья.
Так продолжалось до середины октября, до первого, раннего в этом году снега. Однажды утром Фая проснулась, как всегда, с закрытыми глазами и услышала тишину. То есть звуки были, и все знакомые. Но чего-то не хватало. Звукам не хватало эха. Они как будто сквозь подушку долетали, тихие и кроткие. И еще – не хватало берез, их шума. Как будто ночью они снялись белой стаей и улетели.
Но зато раздавался один, совершенно неожиданный и почти позабытый звук: мурлыкала Вася. Фая открыла глаза и увидела ее. Вася сидела в ногах у Фаи, прижавшись боком к батарее. Батарея к тому времени была уже не ржавая, мать покрасила ее все той же эмалью цвета слоновой кости и сгущенного молока, что и вывеску клуба «Прогресс». Но даже и покрашенная, батарея еще ни разу не становилась теплой, в клубе было холодно. Только вечером, когда шло кино, зал согревался от трех сотен набивавшихся в него веселых, возбужденно толкавшихся и громко разговаривающих людей – буртымцев и жителей Каяново, Кордона, Янычей. После сеанса тепло из зала пробиралось в гримировочную, мать специально открывала настежь дверь, и тогда окно запотевало. А к утру снова становилось холодно, и они согревались над чаем с молоком, над маленькой плиткой, из которой была вынута часть спирали. Согревались – сказано, пожалуй, неверно. Фая в те времена почти никогда не мерзла, а мать привыкла подмерзать, даже летом это с ней случалось, так что на холод они пока внимания не обращали. Когда же в Буртыме гасло электричество, случалось это, когда дули сильные ветры и где-то в поле валило столб, кино отменяли. В такие вечера Фая и мать объединяли одеяла и укладывались спать рано и вместе, на материн кожаный диван. Иногда они еще перед сном читали при керосиновой лампе Пушкина и смотрели, как клубится изо рта пар. Диван был хоть и старый, но с могучими пружинами, выгибавшими его потертое брюхо колесом. А они были легкими – Фая и мать, спать на диване вдвоем им было неудобно, особенно матери, с краю. Но лежать вдвоем и болтать перед сном они любили. Так что Фая даже радовалась, когда гас свет. Все, все было пока хорошо в их жизни! Только Васька откалывалась, да возникал иногда по вечерам непонятный Веня, при котором, как смутно представлялось Фае, начинала не то чтобы откалываться, но все же становиться непонятной и мать. И вот тогда, в короткие эти мгновения, холодный зимний сквознячок, который часто чувствовала спиной мать, доставал и Фаю, как будто и у нее «открывались тылы».
Проснувшись в это утро, услыхав тишину и Васькино мурлыканье, а потом и увидав Ваську, прижавшуюся к батарее, Фая почувствовала лицом и выпростанными из-под одеяла руками необычное тепло, не душное и влажное, а сухое. На всякий случай она дохнула ртом и, скосив глаза к носу, не увидела пара.
– Мама, – позвала она. И, услышав, как за шкафом дзынкнули пружины дивана, спросила: – Мама, почему тепло?
Мать показалась из-за шкафа сонная, с мягкими спутанными волосами. Вначале она глянула в сиреневатое, еще утреннее окно и ахнула:
– Снег выпал, Фаичка!
Потом прижалась коленями к батарее, сразу присела на корточки и попросила:
– Дай ручку.
Фая протянула ладошку, мать схватила ее и прижала к батарее. К теплой. Так они посидели все трое – Васька мурлыкала, мать смеющимися глазами смотрела на Фаю, а Фая смотрела в окно, где, медленно кружась, падали редкие сухие снежинки. Земля была в пушистом слое снега, снег опушал и притихшие ветки берез, и колья забора, и кусты смородины, и головки репейника, торчавшие прямо против окна. И даже на проводах, пронзающих сиреневатый свет, лежали легкие и бесконечные полосы снега.
С тех пор первый снег странно и навсегда связался для Фаи с теплом, так что позднее она полюбила и запомнила случайно прочитанные строчки: «После холода стало теплей, и пороша упала невинная…»