– Хороший, плохой… – Опустила голову, так что кончики мокрых волос забороздили по воде, рисуя туманные мыльные разводы. – Был когда-то хороший. Наверно. Несчастный он и больной.
Мать помедлила, может, еще что-то сказать хотела, но не стала говорить. Опустила голову, сполоснула волосы и пошла в парилку.
А Фае вдруг представилось, что как она только что чуть не сказала матери «Хамидка тебя любит», так и мать чуть не сказала, что любит Веню. Как будто в ушах голос материн произнес: «Я люблю его». Но так только представилось, а до конца не поверилось. Так и не верилось, не зналось всю жизнь. Хотя и неважно вроде все это было – Веня какой-то, киномеханик, сто лет назад в клубе «Прогресс» несший околесицу поздней ночью. А в околесице этой звучало – Агния, Агния, Агния…
Хотя жизнь в Буртыме вроде бы уже шла накатанно, была она жизнью новой, не совсем привычной. Роднее чемодана с игрушками и одеждой, тома Пушкина, ковша и даже нержавеющего ножа с отломанной ручкой, любой привезенной с собой дурацкой вещицы – ничего роднее не появилось. Потому что все, что приехало с Фаей в Буртым под вечер августовского дня, она знала всю жизнь или почти всю жизнь. Скажем, Ваську. Хотя она и знала Ваську всего только год, но год-то в те времена и был для Фаи почти вся жизнь. Она и себя-то отчетливо, последовательно помнила всего три года. И за эти три огромных года мать, кошка и вещи – все было практически вечным. Даже тряпку, которая служила полотенцем для ног, Фая помнила всегда. Не было для нее тогда ничего временного. Фая не понимала, что такое временно. Может, потому многое из детства осталось, запомнилось на всю жизнь.
И хотя матери Фаиной казалось, что Фая уже совсем освоилась в Буртыме и друзей у нее много, по-настоящему в ту осень в Фаину жизнь вошли только потолок гримировочной, да шкаф с вертушкой, да клубные запахи, да чугунные ножки стульев в зале. А из людей – Хамидка со смутным, неотчетливым довеском в лице Халитки да молчаливая тетя Нюра. Ну, и все-таки Веня… А вот крыльцо Фая каждый раз вспоминала как бы заново, когда оно скрипеть начинало. Что это скрипит?.. – Крыльцо… И ночами думала о нем не совсем уж со страхом, но все-таки с жутковатым любопытством – а не живет ли в самом деле кто-нибудь в дыре под ним. Черная собака представлялась Фае, собака, которая всех боится и чего-то ждет, которую – единственную из всех собак мира – действительно стоит опасаться. Чего это она прячется?.. Крыльцо поскрипывало иногда, когда никто по нему не ходил. Страшноватую собаку Фая назвала Саба и рассказывала про нее Хамидке длинную, довольно бестолковую сказку. Саба была то плохая, то хорошая, и всякий раз все в сказке кончалось хорошо, но Хамидка все же Сабу боялась и к крыльцу стала относиться подозрительно.
Самым нерушимым союзом в Фаиной жизни оставались они трое – мать, Фая и Вася. Они были семьей. И то, что Вася – кошка, не имело значения.
И вот Фая и мать видели: Васька откалывалась.
Она не появлялась иногда сутками, и тогда мать каким-то сипловатым, скрипучеватым, не очень-то Фае знакомым бабушки-Зининым голосом ворчала: «Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит». Как будто еще год назад не она хотела, чтоб Васька их не выбирала в хозяева. Ворчание материно было серьезным. Мать была сильней связана с Васькой, чем Фая. Фая с Васькой обе были дети, забот у них друг о друге, ответственности, а значит, и страхов не было. А у матери были. И накормить, и отучить гадить по клубным углам, а случись такое – еще в их прежнем клубе, – надо было заметить вперед технички Чеботковой и убрать. А то и ругань Чеботковой принять с видом сокрушенным. Теперь-то Васька не гадила. Но вот стала пропадать она из дому… Васька была младшим и непутевым членом семьи, требующим защиты и заботы. Старшие – и мать, и Фая – с тревогой следили за неправильным ее поведением. Понимали, правда, они это поведение по-разному.
Фае потусторонняя Васькина жизнь представлялась чем-то вроде тайных приключений Черной курицы в подземелье из любимой сказки. И хотя в те времена Фая вполне уже ясно и холодновато понимала, что сказки – это то, чего на самом деле не бывает, до глубины души холодноватость эта и разумность не доставали. С Черной курицей, например, дело обстояло так. Вряд ли, думала Фая, мальчик Алеша мог попасть с курицей в подземелье. Мальчик же большой. Что ли, Алеша становился маленьким? Вряд ли это возможно. Или язык. На каком языке там, в подземелье, все разговаривали? Как понимали друг друга?.. Но само-то подземелье, ему-то почему не быть? А вот мальчик туда попасть – нет, не мог. Но рассуждалось так, когда хотелось порассуждать. Когда же мать вечером читала вслух «Черную курицу», Фая сама становилась тем мальчиком, и курица уводила-таки ее в подземелье, оно разверзалось – реальное, огромное, бездонное.