Накануне вечером директор призвал художницу и озадачил праздничной разнарядкой. Лозунгов ей почему-то велено было сделать семьдесят восемь. Откуда взялась эта цифра? До Агнии Ивановны художников в Буртыме не было, конюх Аркашка писал по большим праздникам два лозунга – «Слава труду!» на клуб и «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство» на школу. И то последний лозунг, поскольку он был длинным, Аркашка не писал заново, а из года в год подновлял. Кое-где кумач, вылинявший от осенних и весенних дождей и ветров, полопался, и там виднелись простодушные, огромной иглой через край тети-Нюриной рукой пришитые заплаты. Но когда появилась штатная художница, сразу оказалось, что лозунгов по всему Буртыму должно быть семьдесят восемь, никак не меньше. Часть их, правда, предстояло написать на бумаге – кумача бы не хватило да и подрамников. А на те подрамники, которых хватило, мать сама натягивала материал, потому что никто этого в Буртыме делать не умел, даже Веня.
Утром мать сказала Фае: «Ну вот, сегодня ты мне поможешь». Фая обрадовалась. Она давно просилась помогать, мать же только изредка разрешала ей размешивать краску. Да и то каждый раз Фае влетало, она умудрялась как-нибудь да испачкаться. На этот раз мать спросила: «Красить хочешь?» – «Хочу!» – Фая крикнула так, что шкаф, через который они разговаривали, содрогнулся и какое-то время гудел. Фая в то время совсем разлюбила резать все деревянное, но полюбила красить, во всяком случае, ей так казалось, потому что красить-то ей пока не приходилось. И вот, по случаю приближающегося праздника, мать поручила Фае побелить бюст, стоявший в фойе. После яичницы на двоих – той самой полуглазуньи, которую мать жарила в два приема, они, тщательно подготовившись, отправились в фойе.
Фая шла по проходу в темном зале, одной рукой бережно неся ведерко с белилами, другой – чисто промытую круглую черно-щетинную кисть. Ручничком называла мать эту кисть. Мать шла следом, обнимая ворох бумажных рулонов. В фойе, превратившемся в предпраздничные дни в мастерскую, – не могла гримировочная вместить всего размаха художнической деятельности, – они застелили пол вокруг бюста бумагой, мать поставила табуретку и сказала Фае:
– Полезай.
Фая влезла. Получилось, что ее нос оказался в точности напротив усов большой гипсовой головы. Ведерко поставлено было на другой табурет, и началась работа – совсем не простая, даже тяжелая. Рука стала быстро уставать, кисть не слушалась, остро пахнущая столярным клеем и зубным порошком краска брызгала во все стороны, лилась по рукоятке кисти, заливая пальцы. Мать время от времени подходила, показывала, сколько надо брать краски на кисть, как прокрашивать трудные места головы – усы, глаза, ноздри.
– Вот так тычь, торцом, – говорила она, – а после, когда из ямки краска потечет, подбери ее кистью, мазни…
И Фая тыкала и мазала, а мать говорила ей: «Умница». У матери было приподнятое настроение, с нею всегда так случалось, когда работы невпроворот, – ей становилось весело от работы, азартно. И так же весело становилось Фае. А голова тем временем белела и от этого как бы распухала, делалась больше. Фая переставляла табуретку, подбираясь к щекам, ушам, затылку. Когда уже было замазано короткое, похожее на математическую формулу непечатное слово, нацапапанное чьей-то безумной рукой на затылке гипсового человека, Фая заметила, что в фойе вошла Васька.
– Мама, смотри, Васька-то какая смешная, – сказала Фая.
Мать рассеянно глянула, оторвавшись от лозунга, и сердце у нее дрогнуло. Васька медленно, как-то боком, диковато озираясь, входила из темного зала в фойе. «Господи, – впервые отчетливо подумала мать, – да ведь она беременна».
Еще несколько дней назад, когда праздничная свистопляска только начинала разгораться, мать, поглядывая на Ваську, говорила себе: «Ну, кажется, обошлось». Васька, тихая и, как казалось Агнии Ивановне, отъевшаяся к зиме, пузатой не была, разрешала гладить себя по брюху, и вообще как-то не верилось, что она беременна. А сейчас мать с мгновенной тоской разглядела у Васьки выпирающий по бокам живот. Длинные ноги и хвост двигались по-отрочески угловато, недавняя их полнота, казалось, перелилась в брюхо, не такое уж большое, но все же совершенно отчетливое. И глаза Васькины показались матери взрослыми, томными и что-то такое соображающими, озабоченными. Материнскими… Но надо было продолжать работу, мать и продолжила, постепенно снова разогналась и повеселела: «Что-нибудь придумаем. Как-нибудь обойдется».
А Фая уже закрашивала плечи и грудь гипсового человека, тыча кистью в огромные звезды погон, в пуговицы кителя. Макушка головы начинала подсыхать, человек стал пятнистым, он выглядел недовольным и озабоченным, хотя под усами и пряталась, казалось, загадочная улыбка. Фая тревожилась – сейчас мать посмотрит, и окажется, что выкрашено все ужасно. Но мать, действительно оглянувшись, сказала:
– Файка, беру тебя в артель!
Фая слезла с табуретки, отошла, оглядела бюст.
– Мама, пятна ведь.