Мать сказала: «Чепуха» – и собралась писать очередную палочку, но вдруг забыла, какую надо писать – короткую или длинную. Она запнулась, стала соображать и поняла, что не помнит слово, которое пишет. Глянула на другие строчки и вообще ничего не смогла понять. Она снова подумала: «Чепуха!» – но на этот раз не про Ваську и ее уход, а про этот семьдесят восьмой, последний, длинный, во весь покойницкий стол, кусок бумаги с загадочными, бессмысленными палочками, так и не ставшими буквами и словами. Как будто кто-то и в самом деле уронил крайнюю, и все развалилось с легким треском. Агния Ивановна положила кисть и внезапно, в три легких шага мимо отшатнувшегося Вени вышла из гримировочной на сцену. На сцене горела дежурная лампочка, зал тонул в темноте и как будто дышал – это волны тепла, оставленного недавно ушедшими буртымцами, набегали на сцену, стекали в холодную оркестровку.
– Васька!.. – позвала мать, и зал ответил ей вздохом. – Кис-кис-кис… Вася, Вася!
Клуб молчал. И вдруг издалека, как будто с того света, раздался даже не Васькин голос, никак уж не Васькин, но все-таки голос, и мать догадалась – Васькин. Было похоже, будто где-то заплакал ребенок. Не заплакал слезами и всхлипываниями, как плачут уже подросшие, уже похожие на людей, хотя и маленькие, еще бессловесные существа, а закричал совсем еще детеныш, такой маленький, что почти вовсе еще не человек, а существо, которое и само не сознает, что кричит. Крик был коротким, как если бы детенышу сразу дали соску и он ухватился за нее кричащим ртом. Но через несколько мгновений крик, еле слышный, неизвестно откуда доносящийся, то ли сверху, то ли снизу, повторился, как если бы соска выпала изо рта. Соску вернули, но она опять выпала, и крик повторился. Так несколько раз.
На сцену вышел Веня, за ним Фая.
– Где она? – спросила мать у Вени.
Веня подождал, послушал и сказал:
– На чердаке, кажется.
– Васька! – снова позвала мать.
И снова раздался далекий крик.
– Нет, не на чердаке, – сказал Веня. – Как будто из стены слышно.
Он подошел к стене, положил широкую ладонь на доски и велел:
– Давай, Агния.
Мать снова крикнула:
– Васька! Кис-кис-кис!…
На сцену не спеша вышла умная кошка Матя, она понимала, что зовут не ее, пришла так, за компанию, и уселась в ногах у Вени, поглядывая на Фаю и Агнию Ивановну.
Клуб молчал. Потом опять раздался протяжный крик Васьки. На этот раз Веня приложил к стене ухо, как врач прикладывает стетоскоп к спине больного, пытаясь услышать в дышащих легких всхлип болезни.
– Черт его знает… – сказал наконец он. – Да чего в самом деле, что она – дурее нас? Раз ушла, значит, надо ей. Жива ведь!
Но он все-таки постоял еще немного, поглядел в зал, послушал. Клуб дышал спокойно. Веня нагнулся, подхватил Матю, сунул ее себе за пазуху – небрежно, вниз головой – и, не заботясь, как она там разместится, застегнул пуговицу.
– Пора нам. А вы спать ложитесь. – И вдруг передразнил: – «Васька! Васька!..» Свихнулись уже совсем. Праздник завтра. И лозунг свой ты бросай, хватит уже, слышишь?
Он подошел к матери, серьезно посмотрел ей в глаза, и Фая видела, как в лице Вени что-то дрогнуло. Он постоял секунду, глядя на мать, но тут же вечная, непобедимая, нагловатая улыбка разлилась по его лицу. Он покрутил указательным пальцем у виска:
– Семьдесят восемь лозунгов… Да столько и домов-то в Буртыме нет. Не сходи с ума, Агния. Спать иди.
Схватил ватник и шапку, лежавшие на трибуне, надел и вышел.
Мать и Фая еще постояли на сцене.
– Чего мы испугались? – спросила мать. – Фаичка, правда ведь, спать надо идти. Завтра праздник, дел будет много. Пошли?
Фая подошла к матери, ткнулась лицом ей в живот – она всегда носом, щеками будет помнить материн живот. Они больше не говорили о Ваське, и Васька молчала. И на недописанный лозунг мать не глянула больше. Легли они вместе, на диван.