Вы меня слышите, доктор? Мне кажется, что я заговариваюсь…
Когда ко мне пришел ребенок и сообщил, что старик Шак Смок лег умирать и позвал меня, я тотчас поспешил к нему. Этот старый добряк сосредоточил в себе, по сути, все что я любил в Камбодже — этой стране, которую я выбрал и сделал своею, где я проработал свыше десятка лет. Шак Смок был живым ее воплощением. Эти герои, эти великаны, эти короли, эти божественные танцовщицы, эти боги, которых я нашел вместе с Шо Праком среди руин Ват Преах Тхеата, эти сцены сражений или побед, которые мне с трудом удалось восстановить из осколков, чтобы передать в движении и сообщить целостность этим фрагментам камней, разбросанным в течение столетий, — все это жило в устах и руках старого Шак Смока. Это он изготавливал из кожи буйвола фигурки для театра теней. Он был режиссером представлений и обучал детей музыке. После своего приезда в Камбоджу я часами слушал, как он говорит, поет, декламирует. (Ни одно из этих слов не является точным: следовало бы найти глагол, определяющий одновременно все эти действия, и вдобавок — владеть мимикой, играть, а также танцевать, что я наблюдал при первой встрече с ним.) Его смерть была для меня не просто уходом из жизни старика, которого я любил и который был отцом Шо Прака, моего помощника по работе в Ват Преах Тхеате. Это было концом целой эпохи. Концом эпического века. Молчание Шак Смока будет молчанием героев и богов. Статуи и фрагменты изваяний из моих храмов с его смертью превратились в тени прошлого. Пока был жив старик, у них был рупор, который рассказывал и доносил до людей их поэму… Я тотчас поспешил к нему, к его смертному одру, как говорят во Франции, но который едва ли было можно так назвать. То была бамбуковая циновка с постланным на нее лоскутом клетчатой хлопчатобумажной ткани. Я кинулся к нему с чувством, которое могло показаться несколько смешным или неуместным. Правда, я ожидал увидеть его безутешных близких, которые очень любили старика, а также односельчан и соседей, взволнованных, как и я сам. Я был неприятно поражен, найдя его жилище, которое видел почти ежедневно в течение нескольких лет, наполненным народом. Тут были дети, сосущие собственный палец; девочки с младшими братишками на руках; сидевшие на корточках взрослые мужчины, о чем-то переговаривающиеся между собой; мальчуганы, которые, забравшись в угол, играли на музыкальных инструментах. Став слишком старым, чтобы трудиться на рисовых чеках, Шак Смок не выходил из этой бамбуковой хижины, служившей ему мастерской. Стоявшая на краю дороги, она предназначалась для редких представлений, но фактически превратилась в театр. Никто не проходил мимо него, чтобы не остановиться у хижины. Старик жил в окружении целого сборища обремененных детьми женщин, кормивших их грудью и жевавших бетель; девочек и мальчуганов, игравших в мяч; мужчин, которые заглянули на минуту. И со всеми он вел нескончаемый и бессвязный разговор, перемежавшийся взрывами хохота. В доме у него смешивалось все: жизнь, деревенские дела, забавные шутки, музыка, героические повествования, в которых старик жил на равных с героями и богами, с которыми поддерживал столь же простые будничные отношения, как и с гостями, заходившими к нему домой. Существование Шак Смока проходило в общении с людьми и божествами, во время которого с помощью ножа и пробойника он работал с огромными кусками буйволовой кожи, вырезая как бы кружева, из которых возникали персонажи с округлыми формами и изысканными позами. На экране, натянутом перед очагом, во время бесконечных ночей они воспроизводили сто эпизодов из «Рамаяны» или «Махабхараты». Старый мастер вырезал их с неописуемой нежностью. Не переставая разговаривал с ними. Подробно рассказывал о прелестях Зиты, описывая ее округлые, как мячи, груди, и приглашал слушателей в свидетели ее красоты. Окликал великана Як-Эка, браня его почем зря, и призывал на его голову всевозможные несчастья, которые сам и творил в качестве режиссера представлений. Дети, окружавшие старика, шумно радовались, слушая его плоские остроты, направленные против Ниллифата, этой черной обезьяны. Жизнь Шо Прака походила на спектакль, своего рода комедию дель арте, которая заканчивалась только ночью. Легенда становилась доброй повседневностью, и жизнь деревни превращалась в эпопею. Я сам стал ее участником. Мне следовало бы с недоверием относиться к этим представлениям, чтобы не стать смешным; и я, к своему стыду, узнал, что именно мое Декартово сознание определяло путаницу мыслей и смешение жанров. Мне следовало обратить внимание на те минуты, когда старик, отложив в сторону свой пробойник или скребок, подняв палец, поучал детей, и его лицо, всегда сморщенное от смеха, на мгновение становилось серьезным: