Мадам Росси всегда читала мои сочинения всему классу. То были минуты моей славы. С громким смехом она выделяла мои наиболее удачные сравнения, вызывая одобрительный гул, который мне нравился. Но именно это сочинение принесло мне особенную известность, так как было напечатано в школьном журнале и так как его читали в моем присутствии всем приезжим дядям, подругам матушки и даже деду. Оно было вечно новым источником восхищения и похвал. Моя мнимая непокорность стала, таким образом, неотъемлемым элементом моей славы. Я же был таким разумным и послушным ребенком. Никогда не ел исподтишка варенье. Не рвал на клумбах цветов. Разумеется, в своей мальчишеской жизни я не позволил себе ни одного акта непослушания, о котором можно было бы упомянуть в сочинении. Возможно, мне следовало совершать поступки более возвышенные, более великолепные? К примеру, идеальный, из ряда вон выходящий, яркий акт непослушания с участием героического, дерзкого, понесшего наказание персонажа. Как я сам. Я вообразил себя грибником. Выходил из дома с корзиной в руке. На пороге мама поправляла у меня на голове соломенную шляпу и говорила (вот с чего, доктор, все началось): «Только не ходи на Змеиное поле, хорошо?»
. Дело в том, что змеи жили на одном поле, которое я очень хорошо помню: квадратное, обнесенное живой изгородью. Конечно же, трава там была выше, грибов больше, они были крупнее, красивее, с круглыми шляпками, украшенными красными точками, словно крылышки божьей коровки. Это поле было общим владением грибов и змей. «Все равно пойду», — говорил я себе. Несомненно, мое непослушание должно было быть связано с опасностью, чтобы стать более величественным и более грандиозным поступком. Когда ешь запрещенное тебе варенье, в этом нет ничего героического. Возможно, мне претило рассказывать о своих действительных проступках из-за их прозаичности. Я про них забывал. Они в счет не шли. Им не стоило подражать. Они были лишены литературной красоты в том смысле, в каком ее понимала графиня де Сегюр. Нарушение одного закона — сущий пустяк. Это слишком просто. Это акт произвола. «Все равно пойду», — говорил я себе. И я пошел, чтобы бросить вызов смерти. Я не довольствовался тем, чтобы нарушить запрет матери. Я восстал против порядка вещей. Наказанием за мой проступок будет не порка, лишение шоколада в полдник, а смерть. Моя кара была в порядке вещей. Слово моей матушки соответствовало порядку вещей. Мама была неизменно права, она сама подчинялась высшему закону, который правит миром. Словно восьмилетний Агамемнон или Эдип я восстал против уголовного права, и всемирный порядок требовал, чтобы я был укушен гадюкой. Бросив свою корзину, я кинулся домой. Добравшись до крыльца, я упал, поскольку мне было необходимо убедить матушку в моем непослушании и сделать наказание законным. Я упал на ступени. Родители бросились ко мне, тогда-то и родилась эта фраза: «Слишком поздно, я уже умер». И тут словно бы послышались сетования античного хора: «Увы! Увы! О многооплакиваемый принц! О плачевная судьба, которую прискорбно описать; о прискорбное несчастье, которое трудно зреть, о горе!» Неужели, доктор, я действительно мог написать такое? Неужели я действительно мог придумать такое, когда мне было восемь лет? Я уже не знаю. Фраза эта существует, она была напечатана в школьном журнале. Я ее забыл. Потерял. Ахмед смотрел на меня. Этот старик смотрел на меня, и из каких-то глубин возникло нечто, что приняло вид данной истории. Его преклонный возраст как бы заставил эти слова всплыть наружу. — Но чего-то недостает. Что-то не стыкуется. Вы видели этого старика; он был все на том же месте, когда вы приехали. Он почти не двигается и почти никогда не разговаривает. Его обязанность — заваривать чай, вечером играть на флейте, перебирая своими ветхими пальцами, и ставить вещи на свои места. Он сидит в углу на корточках и поднимается лишь затем, чтобы поправить тот или иной предмет, который находится не там, где полагается. Он — воплощение порядка. Его присутствие означает, что вещи находятся в надлежащем виде. Чашка чая, которую он мне приносит, — это церемониал, определяющий порядок вечера и грядущей ночи. Аромат мятного чая — это знак того, что беспорядка не существует, что ход времени соответствует распорядку вещей. По этой причине, увидев Ахмеда, молча глядевшего на меня, мне показалось, будто на меня обрушилась огромная сила, будто я лишился собственной воли, будто я проник, вернее, вернулся в некое пространство, где я более не отвечал за самого себя, подобно телу, погруженному в воду, которое может поддерживать себя лишь за счет мускулов. В присутствии Ахмеда невозможно о чем-то думать, вы меня понимаете? Под его взглядом я начал рассказывать себе эту забытую историю и теперь спрашиваю вас: «Почему я не умер от тифа, когда пил воду из Нила? Почему не сломал себе ногу? Почему не упал с верха колонны? Зачем приехал сюда, в этот забытый уголок Нубии, затерянный между песками и Нилом? Неужели же я египтолог? Всего два года назад я ничего не знал о Египте. Мое ремесло — реконструировать храмы, разрушенные временем. Они повсюду. Их множество на Сицилии, в Турции, Мексике, Индии, на Яве. В Бирме их такое количество, что я не смог бы восстановить их и за сто лет. Покинув Камбоджу, я выбрал эти края, где даже не смог заняться своим ремеслом. Мне пришлось только разыскивать камни, извлекать их из песка, считать и переносить их на утесы, откуда их не могла унести вода при закрытии плотины. Это дело не мое. Здесь не моя страна. Моя страна — это Восток. Но другой. Дальний. Не здешний. Зачем же я приехал сюда?»