Читаем Археолог полностью

Вы понимаете? Мои азиатские храмы были словно каменные горы, привязанные к земле. Они удерживались на ней гигантскими корнями скал. Они вздымались, могучие и неторопливые, как растительный мир, облаченные в цветущий покров растений и вьющихся лиан. Люди ходили по их спинам, протаптывая извилистые тропинки, которые вас отрывали, отдаляли, отстраняли от людей, леса, жизни, города; и вы противились одинокому подъему, все более чистому, все более легкому. Достигнув вершины, вы становились одиноким и верили, что вас ничто больше не угнетает. Но когда вы входили в мою часовню, полумрак плавно смыкал пространство, оставшееся за вами и вы оставались один на один с лучом света, падавшим на вас из разбитого оконца, окружая колонну. Он создавал в этих пятнах тени, образовывающие вокруг вас нечто вроде расширения объема, эта масса воздуха, заключенная в стенах, начинала дышать, словно человеческая грудь. Не хочу знать, принимала ли она форму этого затемненного и пронизанного лучом света пространства, вообразил ли я себе такую картину, благодаря присутствию здесь этой прекрасной молодой девушки, которая со мною разговаривала, или же открытие влюбленного, которое я сделал, это новое, более глубокое дыхание, появившееся у меня, заставило меня увидеть в этих стенах, созданное ими, замкнутое ими, очерченное ими и хранимое ими целое подобие души. То ли души этого помещения, то ли этой женщины, я не знаю до сих пор. Но я уже предощущал, что они столь прочно соединены, вросли друг в друга, столь же древние предметы и существа, испокон веку слившиеся воедино, идеально сформировавшиеся и приноровившиеся друг к другу, что, сочетавшись браком с этой женщиной, я в свою очередь укоренился в этом чреве, существующем в течение веков. Позднее, все эти годы, в течение которых я смотрел на лик любимой женщины, чья красота перехватывала у меня дыхание и вызывала чувство сродни страданию; когда я созерцал эти уста и закрытые глаза, которые я любил; эти губы, которых я касался пальцами и ласкал. Их неясно очерченный и трогательный извив, на который я никогда не смотрел после любовных утех, не произнеся про себя: baciato il disiato riso[2] Неужели и я, вслед за композитором Генрихом Шюцем, твердил: «Кто же ты такая»? Глядя на твои закрытые глаза, этот рот, эту кожу, вспоминая твои слова и события твоей жизни, о том, сколько времени прошло с тех пор, как старинная фотография запечатлела забавную гримасу на лице семилетнего ребенка с прищуренными из-за солнца глазами, крупными буклями, с робкой улыбкой девочки, смущенной утратой молочных зубов, по ту сторону минувшего, изменчивого времени, я задаю вопрос: «Так кто же ты?» Словно этот вопрос был навсегда связан с тем множеством веков, которые остались позади, с формой и полумраком часовни; словно вопрос этот можно было облачить в иную форму, а не в форму молитвы; словно вопрос этот был задан в ином месте, а не здесь, где налицо присутствие Бога. И вы прекрасно понимаете, что много лет спустя, когда я слушал музыку Генриха Шюца на другом конце света, в самом сердце цивилизации, которая смогла создать нечто отличное от часовни из грубо отесанных камней, окруженной виноградником, среди счастья и неги, источаемой камбоджийской ночью, в моей душе возникла эта внезапная, непреодолимая грусть. Вы прекрасно понимаете, что это была не просто ностальгия, от которой щемит сердце, сожаление о потерянной стране, об утерянном рае, о былых временах — о всем том, что музыка умеет исподволь пробуждать, когда она завязывает тайные узы, соединяющие в нас столько чувств и воспоминаний. Но было иначе. Лишь сейчас, в эту минуту я, кажется, понял в какой-то мере чувство, близкое к отчаянию, которое испытывал мой друг Рольф. Мне кажется, он догадывался, что преходящее это чувство объяснялось теми же причинами, печальными, запретными, скрытыми за семью печатями, о которых он, по-видимому, изо дня в день пытался забыть, закопать как можно глубже; или же в присутствии столь же очаровательно нежной маленькой Ни Суварти с лицом, не скрывающим никакой тайны, он пытался отыскать в пустоте, в отрицательном начале то, что не смог найти у себя на родине, в Германии, среди своих соотечественников, современников, соседей, друзей-музыкантов. Возможно, для того чтобы изучить печальный образ женщины, ее судьбу, по примеру Рембрандта, Рольфу следовало покинуть свой край, свою эпоху и скрыться в том мире, где не знают о Рембрандте, и смотреть лишь на гладкое, открытое лицо Ни Суварти. Возможно, у него была потребность стать изгнанником, чтобы обрести то, что лежит в основе его самого. Да я и сам, что я делал на Бали? Почему надо было мне свое ремесло архитектора использовать в поисках следов чуждой мне цивилизации? Разве не я сам выбрал и практиковал, причем с охотой, своего рода благоговением, способы жизни, труда, созидания, которые отличались от всех того, к чему я готовился много лет? Когда я с благоговением слушал старого Шак Смока, когда испытывал чувства, пробуждаемые во мне музыкой Генриха Шюца; когда я тоже рассматривал нежные черты лица Ни Суварти, которая стала предметом сравнения с полотнами Рембрандта, создателя портрета Хендрикье Стоффелс, а также с музыкой Генриха Шюца: кто же ты такой, кто же такой я сам? Когда я играл на всех своих флейтах, когда держал в руках музыкальные инструменты Нанг Сюй, Ида Багюс Панджи, Тлетекпатля, Ахмеда, мог ли я забыть, что мое собственное дыхание предназначалось для другой флейты? Мы работаем пять веков ради того, чтобы отшлифовать свою душу и чтобы Бах сочинил сицилийскую пьесу для такой же флейты, как у меня. Именно она была в корне меня самого. Доктор, нас убивает то, что мы не можем больше верить в то, что существует лишь одна правда и нести в себе противоречие. Убивать одну истину за другой, не находя ни одной, которую мы могли бы сделать своей. С помощью единственной флейты, которая была моей, я смог бы заколдовать змею. Но лишь в том случае, если бы инструмент этот принадлежал исключительно мне. Но даже если бы я выбрал его, я бы знал, что существуют и другие, не правда ли? Надо было научиться забывать. Мы знаем слишком много. Мы похожи на греческих скульпторов из Дендериха, из Ком Омбо, которые изучали, помимо собственного, и иной вид искусства и теперь разучились ваять. Они рассчитывали обогатиться знаниями, но утратили и то, что имели. Но неужели я смогу забыть Ни Суварти или Гдей Агунг Нгура? Неужели могу допустить, чтобы никогда не существовал Ида Багюс Панджи? А заклинатель и мертвецы в Камбодже? Флейта, которую я держу в руках, — это инструмент заклинателя со Слоновьей горы. Она служила ему в течение бесконечных ночей, проведенных у смертного одра усопших для заклинания духов в то время, как окружавшие покойника женщины и плакальщицы убаюкивали его. У этой флейты всего четыре ноты, какие бывают во всех древних азиатских музыкальных произведениях, во всех самых древних ритуальных песнопениях. На этой флейте, совсем ее не переделывая, в настоящее время можно исполнить музыку, рассказывающую о происхождении мира. Скользя пальцами по поверхности инструмента, ты приближаешься к отверстию, и звук начинает трепетать, вибрировать, словно иголка при приближении к ней магнита. Это волшебная флейта. Спустя многие годы повторяется чудо, которое происходит, едва я прикасаюсь пальцами к инструменту. Флейта улавливает все неосязаемое, неопределимое, что заключено между двумя звуками. Этими четырьмя нотами можно передать все-все. Нет, не все. Все, кроме музыки Моцарта. Очень далекая, очень глубокая, недоступная мысли Азия. Иная Азия — та, которая существовала ранее Индии, ранее Китая, ранее Ангора, — существовавшая с незапамятных времен возникновения человечества. Заклинатель опасался, что я унесу с собой этот инструмент. Он не хотел, чтобы я к нему даже притрагивался. Музыка, которую он исполнял, была музыкой богов; это было дыхание предков. Отдав инструмент, он бы отдал мне и голос предков. Он был прав. Зачем же я взял флейту? Четырьмя нотами с убедительной очевидностью, которая сама себя проявить не может, некая частица человека, тайна его жизни, выражается в настоящую минуту. Она остается такой же, какой была все эти двадцать тысяч лет, и никто не в силах рассказать о ней словами. Страх, желание, отчаяние, взаимное влечение, в особенности страх и связанное с ним противоположное чувство, порядок в мире, основанном на страхе, возведенном на нем, в который флейта привносит хаос… Как это выразить, доктор? Что с такой флейтой делать? Что с нею делали двадцать тысяч лет? Двадцать тысяч лет, в течение которых во мраке звучали погребальные мотивы над телом усопшего, когда Кру, сидя на циновке, ублажал смерть своей флейтой, а в полумраке жилища звучали заунывные голоса плакальщиц. А в это время буйволовые жабы при свете луны скандировали хвалебную песнь вечности… Я держу эту флейту в руке и готовлюсь к смерти. Вы мне об этом сказали. Сказали, что не можете ничем помочь мне. Как быть с моей флейтой? Заклинатель гор мог бы сказать и что-то сделать. Он бы знал. Но он не сумел бы меня вылечить: в тех краях ведают, что от укуса королевской кобры спасения нет. Речь не об этом. Доктор, а что вы можете предпринять? От вас никакого толку. Умереть — это же такой пустяк. Но дело в следующем. Кобра — мерзкая тварь, которая ввела в мою кровь вещество, что вызовет паралич сердечной мышцы, а затем и конец. Вот он каков, цивилизованный человек — человек, для которого вся правда стала тривиальной. Колдунов больше нет. Да и священники знают не больше. Им бы хотелось, чтобы в словах был заключен смысл; они переводят заклинания; какое безумие! Смысл должен заключаться не в словах, а в предметах. Они разрушили музыку и еще хотят, чтобы люди верили в истину! Они такие же, как вы, доктор: они ничего не могут сказать о моей смерти. Они разоружены и разорены, руки у них пусты, а рты набиты словами. Я держу в руках флейту, и я забыл музыку, которую следовало играть. Уже много веков больше никто не придумывает истин, бесполезных для человека… Доктор, все что вы знаете, мне ни к чему. Сделайте анализ яда кобры, рассеките мое сердце и селезенку. Что это мне даст? Даже если бы это могло меня исцелить, и вы бы меня исцелили, то я должен был бы умереть еще раз, так и не узнав, отчего. Заклинатель стал бы играть на флейте, находясь на том самом месте, на котором сейчас находитесь вы, и он заколдовал бы пресмыкающееся, которое меня убило. Ту самую змею, которая находится во мне и связана с моей жизнью и смертью. Неужели она могла укусить напрасно? Ах, когда я оказался на поле гадюк, я знал, почему это сделал. Мой бедный Шо Прак, сводимый конвульсиями и содрогающийся от ужаса и боли там, в лесу, знал совершенно точно, почему он умирает. Восьмилетним ребенком я понимал, каков закон мира. Неужели вы думаете, что этим законом можно было объяснить мое возвращение целым и здоровым, с корзиной полной грибов, когда я открыл двери дома со словами: «А вот и я»? Ошибаетесь. Бедные родители, вы раздули из мухи слона. Все обстоит совсем не так, как вы думаете. Природа вещей вам не повинуется. Как и я.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Уроки счастья
Уроки счастья

В тридцать семь от жизни не ждешь никаких сюрпризов, привыкаешь относиться ко всему с долей здорового цинизма и обзаводишься кучей холостяцких привычек. Работа в школе не предполагает широкого круга знакомств, а подружки все давно вышли замуж, и на первом месте у них муж и дети. Вот и я уже смирилась с тем, что на личной жизни можно поставить крест, ведь мужчинам интереснее молодые и стройные, а не умные и осторожные женщины. Но его величество случай плевать хотел на мои убеждения и все повернул по-своему, и внезапно в моей размеренной и устоявшейся жизни появились два программиста, имеющие свои взгляды на то, как надо ухаживать за женщиной. И что на первом месте у них будет совсем не работа и собственный эгоизм.

Кира Стрельникова , Некто Лукас

Современная русская и зарубежная проза / Самиздат, сетевая литература / Любовно-фантастические романы / Романы
Адриан Моул и оружие массового поражения
Адриан Моул и оружие массового поражения

Адриан Моул возвращается! Фаны знаменитого недотепы по всему миру ликуют – Сью Таунсенд решилась-таки написать еще одну книгу "Дневников Адриана Моула".Адриану уже 34, он вполне взрослый и солидный человек, отец двух детей и владелец пентхауса в модном районе на берегу канала. Но жизнь его по-прежнему полна невыносимых мук. Новенький пентхаус не радует, поскольку в карманах Адриана зияет огромная брешь, пробитая кредитом. За дверью квартиры подкарауливает семейство лебедей с явным намерением откусить Адриану руку. А по городу рыскает кошмарное создание по имени Маргаритка с одной-единственной целью – надеть на палец Адриана обручальное кольцо. Не радует Адриана и общественная жизнь. Его кумир Тони Блэр на пару с приятелем Бушем развязал войну в Ираке, а Адриан так хотел понежиться на ласковом ближневосточном солнышке. Адриан и в новой книге – все тот же романтик, тоскующий по лучшему, совершенному миру, а Сью Таунсенд остается самым душевным и ироничным писателем в современной английской литературе. Можно с абсолютной уверенностью говорить, что Адриан Моул – самый успешный комический герой последней четверти века, и что самое поразительное – свой пьедестал он не собирается никому уступать.

Сьюзан Таунсенд , Сью Таунсенд

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее / Современная проза