Конечно, все начинается с деда. Весь этот ворох старых вещей мертвого человека, поглотивший мое сознание и заставивший меня, трехлетнего мальчика, осваивать целые пласты убогой материальности. Интересно, что Конрад Лоренц, один из крупнейших исследователей вопросов поведения, открыл у животных механизм импринтинга, или запечатления. Согласно его выводам, окружающая среда и ее наблюдаемые характеристики оказывают прямое воздействие на поведенческие практики[150]
. Импринтинг работает и с человеком. Зачем дед приучал меня к этому мертвеющему пространству? Что его тянуло к этим холодным стальным рельсам и распадающейся советской инфраструктурной ткани? Что он хотел показать мне?Жалко, что он не вел дневник, и я об этом никогда не узнаю. Но, видимо, наши совместные прогулки и были первыми опытами осмысления мира, умирающего вокруг меня. Умирающий дед водит меня по умирающему постсоветскому городу, оставаясь для меня после смерти в своих мертвых вещах.
Чуть позже, уже в возрасте 6-8 лет, я продолжу эти детские опыты познания границ жизни и смерти, воплощенные в окружающем ландшафте. В Ивановском я буду лазить с парнями по свалкам в поисках различных полезных артефактов, которым можно дать новую жизнь. На помойках мы находили велосипедные скелеты «Аистов» и «Кам», брошенную бытовую технику, мотки проволоки и какие-то совсем непонятные нам предметы постсоветского быта (например, купюры финансовой пирамиды Мавроди или алюминиевые буквы Е — пластины сердечника трансформатора). Все это добро мы складировали в нашем пацанском шалаше и потом еще долгое время рассматривали, пытаясь придать найденному какой-то особый смысл. Для нас это было сродни культу карго — мы верили, что манипуляции со старыми вещами помогут нам быстрее открыть двери во взрослый мир. Ваньке, одному из моих компаньонов по помоечному ремеслу, это действительно помогло расстаться с детством: взрывом от найденного им и брошенного в костер старого охотничьего патрона ему оторвало палец, а нам запретили под страхом наказания шататься по деревенским окраинам.
Я помню, как мы потом в течение нескольких лет исследовали заброшенную церковь, стоящую посреди села. Это был старый храм, построенный еще в начале XIX века и разрушенный советской властью в конце 1930-х годов, — Церковь иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость». К началу 1990-х годов, когда я начинал изучать с пацанами окружающий мир, от церкви остались только колокольня и кирпичный остов с оголенными сваями. Все стены были исписаны матерными посланиями прошлых поколений, стекол в окнах давно не было, сохранившиеся иконы смотрели на мир выколотыми глазами.
Посередине этого храма, в каменном полу, была огромная дыра, ведущая в подвал. Мы с парнями спускались туда в поисках приключений и возможного клада. В подвале было темно и мерзко пахло затхлой сыростью. Я очень боялся случайно там застрять и поэтому часто оставался стоять наверху. Однажды я спустился вместе с парнями, но меня охватила жуткая паника, и теперь до головокружения боюсь закрытых пространств и помещений.
В Ивановском я впервые начал ходить и на погосты — для традиционной деревенской культуры посещение кладбища является частью повседневной культуры, и моя бабка Тамара часто брала меня на кладбище. Там я слушал истории о Сашке Матросове, убитом деде, соседских покойниках и о других людях, нашедших свои могилы в этой земле. Кладбищ и могил я не боялся — даже наоборот, в них была какая-то живая память и ощущение прикосновения к вечности. Мальчишками мы бегали на старый погост уже в северной части села— на нем были только деревянные кресты, и это было неинтересно.
В подростковом возрасте кладбища уже основательно вошли в мою жизнь[151]
. Помню, как во времена болезненного взросления я увлекся готической культурой и мрачной эстетикой. При этом готом я сам никогда не был, мне просто импонировала визуальная сторона этой популярной субкультуры. Как положено молодым готам, я ходил на Донское, Даниловское и Введенское кладбища, рассматривал и прикасался к надгробиям — на пальцах оставалась едкая смесь земли и цементной пыли.Я фотографировал интересующие меня памятники, мне нравились разрушенные дома и покинутые полупустые здания, все те же гаражи и железные дороги — все это я познавал, фланируя по городу и рассматривая как материальные свидетельства человеческой деятельности. Я помню, как в возрасте 1 5 лет мы с друзьями нашли заброшенный больничный корпус в глубине психиатрической больницы им. Алексеева (она же Кащенко). Потом почти все лето мы изучали предметы, которые могли бы рассказать нам историю этих стен: старые документы, записки, шприцы, таблетницы, кровати и даже личные дела пациентов, щедро разбросанные по кафельному полу, стали объектами нашего исследования.