— Да как же алкоголики и пьяницы такое терпят?! У меня голова разламывается. Я сейчас помру.
— Это похмелье, — качая головой, серьезно констатировала Настасья. — Тебе надо выпить рюмашку.
— Ну нет, меня при одной мысли о рюмашке тошнит.
— Я принесу тебе рома.
— Уж лучше яда.
— Я знаю рецепт коктейля для протрезвления.
— Я не пьян.
— Съешь что-нибудь.
— Не могу.
— Выпей чаю.
— Не хочу.
— Тогда ложись спать. На работу сегодня не надо, на твое счастье, выходной.
— Мне не уснуть, голова болит.
— Ну-у, во-от... — Настасья уселась в шелковом халате своем на пол, поламывала пальцы, из тапочек без задников торчали очищенные луковки босых ее пяток. — Сбила с толку молодого человека. Превратила в запойного пьяницу. Собиралися забраться на Исаакиевский собор. Лучше нет красоты, чем глядеть с высоты. И что же? Не могу, говорит, не хочу, говорит, не буду, не стану.
Она пыталась продеть узкую ступню в серебряный браслет, дабы не только тонкие запястья, но и тонкие щиколотки ее звенели бранзулетками, и усилия ее увенчались. Очень довольная, она прошлась по комнате, сопровождаемая любимым моим шелестом — шорохом шелка, который слушал я с удовольствием даже сквозь пульсирующую боль в виске, и расчетверенным серебряным звоном. Поставив еле слышно нашу любимую пластинку — греческие танцы, сиртаки, она танцевала босиком в ореоле негромкого звона, кружилась по комнате, развевались полы зеленого халата, рукава, концы кушака.
— Ладно, — сказал я. — Что делать, раз обещал. Собор так собор. Пошли. Можно я без головы пойду?
— Вот интересно, — сказала она. — А на что же ты мою любимую шляпу наденешь? Ведь как собирались? Ты в шляпе, я в шляпе, загадочные, инкогнито с соседнего острова; островитяне с Царского нас не узнают. Мы подходим к собору, превращенному в капище маятника Фуко, поднимаемся наверх, шляпы защищают нас от палящих лучей дневного светила, мы смотрим вдаль, привидения нас приветствуют как своих.
— Тут ты права, — сказал я, — вот им сегодня я и впрямь свой. Особенно голому Лунину на кауром жеребце. Правда, тот просто пьяный был, в апофегее, а я уже с похмелюги — на закате.
— Ты никогда не догадаешься, за что я тебя больше всего люблю.
— За то же, за что я тебя.
— Ну, и?..
Она стояла на одной ноге, стаскивая со щиколотки браслеты.
— Да за дурость беспредельную.
— Пра-авда... — Маленькая детская таемная улыбочка была мне за догадливость наградой.
Уже в шляпе (и я нахлобучил свою, но с пьяных глаз шляпа сидела на мне как на корове седло), в прихожей, сосредоточенно подводя губы, Настасья вымолвила, глядя на меня из зеркала:
— Звягинцев говорит: Владимир Клавдиевич Арсеньев на своей даче в Вялке дальневосточного призрака держал.