Мне казалось, что я пришел в мрачное жилище фанатизма. Воображение мое представило мне сие чудовище во всей его гнусности, с поднявшимися от ярости волосами, с клубящеюся у рта пеною, с пламенными, бешеными глазами и с кинжалом в руке, прямо на сердце мое устремленным. Я затрепетал, и холодный ужас разлился по моим жилам. Из глубины прошедших веков загремели в мой слух адские заклинания; но, к счастию, в самую сию минуту пришел мой вожатый, и фантомы моего воображения исчезли[149]
.Здесь не до конца ясно, кто более фанатичен – придуманное «чудовище» или сам рассказчик, который создает в своем воображении картину прошлого в соответствии с традиционным изображением ада. Чтобы совладать со зловещими произведениями своей фантазии, рассказчику снова оказывается нужна помощь со стороны, и это отмечается здесь возвращением «гида». Полный желания оправдать свои «просвещенные» времена, рассказчик демонизирует другого, и это подрывает главные бинарные оппозиции проекта Просвещения. Дихотомии Просвещение – варварство, рациональность – мифотворчество, веротерпимость – фанатизм, похоже, коллапсируют, поскольку все усилия рассказчика изгнать отжившие мифологии приводят только к тому, что он впадает в новое мифотворчество, – прекрасная иллюстрация диалектики Просвещения, выявленной Хоркхаймером и Адорно.
Карамзин в «Письмах…» ясно дает понять, что не приемлет узкорационалистического понимания душевной жизни. Само его желание путешествовать произрастает из внутренних потребностей сердца, «которое настроивает к мечтам наше воображение и заставляет нас искать радостей в неизвестности будущего!»[150]
. Он часто жалуется на измельчание душ «в нынешние философские времена»[151]. Но одновременно Карамзин постоянно указывает на опасности, которые подстерегают людей, ведомых исключительно собственным воображением. По ходу путешествия рассказчик то и дело оказывается в ситуациях, когда воображение вовлекает его в рискованные с моральной, эротической или политической точки зрения предприятия. Многие из этих сцен слегка окрашены иронией и авторефлексией. Так, например, в римских банях в Лионе он превращается в вуайериста, а на развалинах замка Габсбургов радуется успехам притеснителей швейцарской демократии, хотя в других местах эту демократию прославляет. Иначе говоря, воображение ведет двойную игру с моральными и философскими убеждениями Карамзина, и результатом часто оказывается явная неспособность или нежелание рассказчика четко обозначить непротиворечивые идеологические позиции[152].Суть того, о чем говорится в этих текстах, проясняется в альтернативе, которую Карамзин сформулировал при посещении «Храма Новой философии» в садах Эрменонвиля. Храм был спроектирован Рене-Луи де Жирарденом как памятник незавершенному зданию (неполному успеху) Просвещения. Согласно описанию самого Жирардена, каждая из шести полных колонн храма посвящена одному из главных европейских мыслителей XVII и XVIII веков (Монтескьё, Вольтеру, Ньютону, Декарту и другим), а седьмая, незаконченная, украшена провокативной надписью: «Кто довершит?»[153]
Материалы для завершения строительства – капители, карнизы, необработанные каменные глыбы – разбросаны повсюду, однако, как замечает путешественник, «предрассудки мешают завершить здание»[154]. Этот храм в форме искусственных развалин был задуман как призыв к завершению проекта модернизации. Однако при этом его стилистика восходит к Храму Сивиллы в Тиволи, который, к слову сказать, представляет собой настоящие руины. Таким образом, наряду с идеями прогресса и совершенствования «Храм Новой философии» передает и смысловые оттенки упадка и разрушения. Сходная амбивалентность отражена в оставленных посетителями надписях на колоннах: «Одни думают, – замечает Карамзин, – что несовершенный ум человеческий не может произвести ничего совершенного; другие надеются, чтоГлава 2
Уроки московского пожара 1812 года