И еще я знал, что ты эту поездку не запомнишь, потому что тебе всего пять лет, а наш педиатр говорила нам, что у детей память не откладывается, пока им не исполнится шесть лет. Когда я сообразил это, ну, что мне десять лет, а тебе-то всего пять, я подумал, вот же хрень. Нет, конечно, не вслух. Я только про себя подумал, вот же хрень, молча. Я сообразил, что запомню все, что было, а ты-то, наверное, совсем ничего. Значит, мне требовался способ помочь тебе потом все вспомнить, даже если это будут всего лишь какие-то вещи, которые я для тебя документирую, в смысле тебе на будущее. Так я стал и документалистом, и документатором в одном моем лице.
Десять лет мне исполнилось за день до нашего отъезда. И хотя мне стало целых десять лет, временами я по-прежнему чувствовал, какой я потерянный и беспомощный, и спрашивал, сколько нам еще ехать и когда мы остановимся. И тогда ты тоже приставала к ним с вопросами, в какое конкретно место мы едем и когда уже проедем всю дорогу целиком и до самого конца? В таких случаях ма иногда доставала из бардачка свою огромную карту, слишком огромную, чтобы всю ее расстелить, и пальцем обводила на ней кружок, и повторяла, вот, смотрите, вот здесь конец нашей поездки. Па время от времени напоминал нам, хотя мы и так уже знали, что все вокруг нас раньше было частью Страны апачей. Сначала он говорил это про Драгунские горы и высохшее озеро Уилкокс, потом про горы Чирикауа, а ма зачитывала из карты названия мест своим низким шершавым голосом: Сан-Саймон, Боуи, Драгун, Кочис, Апаче, Анимас, Шекспир, Каньон Скелета. Дочитав названия, ма стелила карту на торпеду перед лобовым стеклом и клала на карту ноги. Однажды я их сфотографировал, и снимок получился хороший, хотя в реальной жизни ее ноги слегка покрупнее, покоричневее и посильнее изношенные.
Карты и коробки
Вся эта страна, сказал папа, одно колоссальное кладбище, но только немногих людей хоронят чин по чину, в приличных могилах, потому что жизни большинства людей ничего не значат. Жизни большинства за просто так вычеркивают, и они пропадают в мусорном омуте, который мы называем историей, сказал он.
Па иногда говорил такие вот странные вещи и, когда говорил так, обычно смотрел в окно или куда-то вбок. И никогда прямо на нас. К примеру, когда мы еще жили в нашей старой квартире и он выходил из себя из-за чего-то, что мы с тобой натворили, а может, не сделали, он все время уставлялся, нет, не на нас, а на книжную полку и говорил всякие слова, типа «ответственность», «привилегия», «этические стандарты», «обязательства перед обществом». А сейчас он толковал об этом его «омуте истории» и «вычеркнутых жизнях» и смотрел через лобовое стекло на извилистую дорогу впереди нас, пока мы поднимались через узкий горный перевал, и вокруг не росло никакой зелени вообще, ни деревьев, ни кустарников, ничего живого, а одни только зазубренные скалы и распиленные пополам стволы деревьев, как будто древние боги разгневались и порубили эту часть мира своими огромными топорами.
Ты, глядя в окно, спросила даже, что здесь произошло, хотя раньше у тебя не было привычки обращать внимание на пейзажи вокруг.
Папа сказал: геноцид, исход, диаспора, этническая чистка, вот что здесь произошло.
Ма объяснила, что тут, видимо, недавно случился лесной пожар.
Мы уже были в Нью-Мексико, наконец-то приехали на земли чирикауа-апачей. Кстати сказать, «апачи» – неправильное слово. Оно означало «враг», и им апачей называли их враги. А сами апачи называли себя «нде», что означало просто «народ». Это все рассказывал нам па, пока мы ползли и ползли через тот глухой горный перевал, забирались все выше и выше и все вокруг было серое и мертвое. А всех остальных, говорил па, они называли н’даа, что означало «враг» и «чужой», но также означало «глаз». Всех белых американцев они называли белоглазыми, сказал он, хотя мы и так это знали. Ма спросила его почему, а он сказал, что не знает. Тогда ма спросила, если глаз, враг и чужой обозначались одним и тем же словом «н’даа», откуда он знает, что американцев называли белоглазыми, а не беловрагами? Па немного подумал, но промолчал. А ма, наверное, хотела заполнить молчание и сказала нам, что мексиканцы обычно называли белых американцев уэрос, и это могло означать или «пустой» или «бесцветный» (сейчас они по-прежнему называют их гуэрос, «белокожий, белокурый»). А мексиканские индейцы, как мамина бабушка и ее предки, обычно называли американцев боррадос, что означало «стертые люди». Я ее слушал и все старался понять, кто на самом деле были больше боррадос, больше стертыми: апачи, о которых вечно рассказывал па, но которых мы нигде не могли увидеть, или мексиканцы, а может, белоглазые? И что вообще означало быть боррадо, и кто кого откуда вычеркнул.