«Верховная в человецех власть – сия то есть и злострастиям человеческим узда, и человеческого сожительства ограда, и обережение, и заветренное пристанище. Если бы не сие, уже бы давно земля пуста была, уже бы давно исчезл род человеческий. Злобы человеческие понудили человек во един общества союз и сословие собиратиса, и предержащими властьми, силою, от всего народа, паче же от самого Бога, данною, вооружёнными хранити и заступати себе как от внешних супостатов, так и от внутренних злодеев…
Пущай кто хочет дискутует и в рассуждении трудится, который лучший и который худший правительства образ и который которому народу угодный и противный? А нам всё того взыскание стало ненужное, излишнее; научили нас, что нам добро и что зло, многолетних времён искусы…»
33
Две недели, две недели уже как ежедневно, кроме среды и субботы, когда заседает Собрание, приходит он сюда, в Летний дворец. Охрана и слуги знают господина стихотворца: в библиотеке топится печь – тепло-тепло, как он любит. Двор редко тут отдыхает, и здесь покой, а в аллейках сада тишина. Он разбирает закупленные недавно в здешнюю библиотеку книги. Работу выхлопотал князь Куракин – при случае, когда искали, кого назначить, предложил Василия Кирилловича, вспомнил их недавний разговор.
– В библиотеке все последние европейские новинки – среди них и ищи. Коль задумал просвещать Россию – лучшего собрания не сыскать, – сказал тогда князь.
На словах Александр Борисович по-прежнему поклонник и ревнитель европейской культуры, на деле – целиком увяз в придворных интригах: на них уходит весь пыл, всё время; но своего Тредиаковского не забывает, зовёт иногда по вечерам и вот так помогает, подсобляет.
Он рад, сколь бы ни был занят – он получил возможность читать самое последнее, самое свежее. Поиски увенчались успехом, точнее сказать – открытием!
Среди всевозможных историй – Великой Британии, Франции, Германских земель и прочих, прочих – приискалась многотомная, только-только увидавшая свет «Древняя история». А если полностью, то – «Древняя история об египтянах, о карфагенянах, об ассирианах, о вавилонянах, о мидянах, персах, о македонянах и о греках», сочинённая самим Ролленем!
И ещё один труд привлёк внимание – вышедшие наконец полностью в Гааге записки покойного Лебрюна. В предисловии герра Бидлоо не упомянут был Василий Кириллович, о Шумахере же сообщалось кратко, но статья Иоганна Даниила о калмыках действительно обреталась в приложениях. Там же поместились и письма исследователя, и в них, в них Тредиаковский узрел свою фамилию, но никакого отношения к изданию двухтомного фолианта она не имела.
Он читал и опять, в который уже раз, поражался, сколь крепко сковала его судьба с Голландией и Парижем, – даже здесь, в России, всё время напоминаниями в разговоре ли или вот так, с книжной страницы, вдруг глядело на него былое. Не зря, видать…
Он читал письма-отчёты Лебрюна…
«Левый берег, в основном низинный, сильно порос густым кустарником, тогда как правый холмист, и на нём встречаются редкие деревья. Речного тростника здесь особенно много по берегам, на мелководье…»
И мнилось тенистое в жару войско тростинок: разбивается об их частокол речная рябь, и если только не вильнёт хвостом рыбина, то тихо в тростниках. Челнок проделывает в зарослях дорогу, уминает целые пряди – безжалостную, кривую оставляет за собой тропу. Сунгар лежит на острове и, как всегда, поёт чуть слышно, зудит, как шмель. Вдалеке-вдалеке в дымке – бурый силуэт Плосконной горы.
«Прибыв в Астрахань, я тотчас же поутру был принят губернатором Тимофеем Ивановичем Ржевским…»
Имя! Незабываемое имя! Словно гончая по следу, понеслись буквы перед глазами – и вот возник портрет слегка заискивающего и хлебосольного отца, и даже сам он мелькнул на странице – ребёнок, на зубок которому подарил голландец свой золотой червонец.
Монета сохранялась в семье как талисман: в самые тяжёлые минуты не было и мысли её разменять. Мария передала её брату по приезде – отец, помянув Василия, вложил в руку дочери этот тяжёлый жёлтый кружочек. Теперь он лежит вместе с серебряным рублём, что сам уже Василий Кириллович отложил с первого аннинского дарения, – два памятных кругляша «на удачу» почивают в бархате шкатулки.
Но Тимофей Иванович, грех семейный… Кажется, заступись отец тогда, и слово бы охранило, но нет, недаром же запечатлелось в памяти, словно бы не от отца услышанное, а виденное самолично: страшный, изрытый копытами песок под собором и злобы полное, вопящее море голов, конник Уткин и остриё пики, прободавшее правый глаз и выскочившее сзади, чуть пониже темечка.