Надо, следовательно, сесть за стол и написать несколько отказов от обычных приглашений, приказал он себе, поднял глаза и заметил ожидавшего ответа Василия с письмом в руках. Как-то он снова забыл о нём.
– Потом, потом, каро мио, напиши Шумахеру и покажи мне свой черновик. – Он указал рукой на дверь, прогоняя, чтоб не мешал работать.
– Нет, нет, ваше сиятельство, вы не поняли, – возразил неожиданно Тредиаковский. – Я пришёл звать вас к обеду.
– Ах да, ты зовёшь есть. – Глаза его потеплели. – Иди скажи, что спущусь.
Он ещё посидел в кабинете.
Париж поймёт его поведение правильно, а вот как рассудят в Петербурге? Он представил себе мчащуюся карету с гонцом и суеверно сжал в кулаке большой палец.
14
Василий сидел в доме, как в заточении, – третий день подряд шёл дождь, мелкий ноябрьский дождик, сырой, противный, и он сидел за столом своей комнатёнки и глядел на стену противоположного здания и на холодные, стекающие по стеклу капли.
Неужели Куракины правы – российский язык тёмен и дремуч, тяжелозвучен и не сравним с певучей французской речью?
Что важнее здесь – мелодия, ритм или нежные и столь желанные слова?
Он вспоминал отцовские канты, вирши Симеона Полоцкого, хитросплетённые речи Феофана Прокоповича, заиконоспасские опыты – свои и товарищей. Громоздкие, хотя и не лишённые мерной тягучести, все они разительно отличались от лёгких, как крылья мотылька, стихов французов. Как перевести французскую поэзию на русский и сохранить её обаяние? Он пытался, пытался, но получалось мерзко и коряво. Где, где прячется тайна, мелодия, как подобрать ключ к ней? Почему теперь, когда привыкло ухо к галльским песням, стал он замечать растянутость и пышнословие родного языка? Прав был Ильинский, он давно восставал в речах своих против сложнозвучности, лишней вычурности громад словесных. Вкус Василия (о, это истинно французское слово!) сильно изменился за время странствий. Как постичь законы краткости и точности, как схожий ритм уловить в речи русской? Секрет запрятан, видимо, в обычаях, во всей заморской жизни, ведь разговорная речь одинакова и у простолюдинов и у дворян.
Сиюминутность, любование прекрасным, душевные смятения – вот чем напоены стихи французов, а воздыхания их предназначаются прелестницам – пастушкам, окружённым сонмом нимф и купидончиков, – так, одним росчерком пера, охватывается многое – Любовь и чувства, примыкающие к ней, а значит, всё, что так волнует души. Целомудрие и чистота кристальная, нега и пылкость, лукавое непостоянство или преданность умиляли при чтении, а краски слов, краски печали или счастья мимолётного рождали не испытанные ранее утончённые переживания. И поразительно: источником поэтов здесь тоже были наставления древних – вобравшие в себя, как в свод законов, всю мудрость слова риторики, но как умело требования их терялись в книгах, как прятались в них – ведь, задавая вопрос, как будто бы неразрешимый, сам Лафонтен следовал законам построения искусной фразы. «Как описать черты?» – он якобы не знает и, вопрошая, просит помощи, и тут же разбивает сомнения слушающих, лёгкими, но сочными мазками живописует красоту желанного женского лица: Родник Наслаждения, Врата Желания – как часто шептал Василий эти сладкие сравнения.
Он пробовал описать своё чувство к Жаннетт, но не смог – слова (всё-таки как важны слова!), подобранные у французов, не переводились дословно, звучали «словечками» старого князя Куракина, не ложились на бумагу, а отскакивали от неё, разбегались в страхе и толклись в сторонке, хромая на клюках и костылях незнакомых начертаний, словно калики и кликуши на соборной площади в праздничный день, ожидая открытия храма.
Дождик всё лил, и уныние, им порождённое, сменилось сладостными грёзами, всегда недостижимыми, но необходимыми успокоительницами. Он вспомнил бурю, полонившую корабль в амстердамской гавани, и пришла ей вслед на память гроза, случившаяся в Гааге. Они с Жаннетт, застигнутые врасплох непогодой, отсиживались в тёплом винном погребке неподалёку от Биненгофа, куда ходили кормить зверей. Тогда ещё он был влюблён в свою спутницу. Он пылко описал ей морское ненастье, а поскольку хлестал за окном ливень и бушевала гроза, то девушка, трепеща от ужаса, жалась к огню открытого очага. Василий вдруг явственно ощутил её испуг, согревший его, покрывший щёки пунцовыми пятнами стыдливой горячки затаённого желания, и силу, силу стихии, породившей минутную близость, а теперь смывающей жирную грязь с булыжной мостовой.