– С терминами ты придумал здорово, – восхищённо крикнул ему Леглие, – мне бы, если честно, с ним не совладать, а ты актёр, отличный актёр!
Василий стал вмиг пьян и, шагая к особняку Куракина, не заботился, куда попадёт башмак – на обочину или на тротуар, – он ощущал под мышками крепкие руки новых приятелей.
– Так ведь что угодно можно доказать. Мне жаль Шарона, он хороший малый, – сказал он вдруг плаксиво, на миг очнувшись, и снова уронил голову на грудь.
– Русский не привык к нашему вину, – подмигнул Леглие Меранжу, но тот промолчал.
– Диспут, диспут – это очень важно, вся жизнь – это диспут, – пробормотал уже по-русски наставительно Тредиаковский. Французы, конечно же, его не поняли.
А ему привиделись вдруг два окровавленных петуха, ни за что ни про что молотящие друг друга острыми клювами, и оголтелая толпа, визжащая от восторга, наслаждающаяся этой братоубийственной войной.
У дверей особняка они обнялись и долго клялись в нерушимой дружбе. Затем Василий завалился спать, и почему-то диспут снился ему всю ночь – какой-то расплывчатый, тёмный и страшный.
Так началась полная событий студенческая жизнь.
16
Ах, это было счастливейшее время! Да! Да! Это было наисчастливейшее время! Тончайшая логика философских учений, сложные и столь интересные лингвистические загадки Дю Шанле не мешали им наслаждаться жизнью. Свободные часы, минуты, мгновения – а их так не хватало, ведь время было счастливое! – они, сбившись стайкой, словно стараясь оправдать прозвище «стрижи», данное парижским студентам за их привычку проживать в верхних неотапливаемых этажах доходных домов, прочёсывали Париж в поисках необычайного. Нет, не стоит думать, что учение страдало, было заброшено и книги впустую простаивали на полках, – янсенисты придавали первейшее значение знаниям, понимая, что разум – единственное средство в борьбе за нового человека против дьявольски изворотливых и начитанных иезуитов. Но помимо священных книг и классиков они приветствовали новую галантную литературу, и хотя часто называли её милейшим пустячком, годным лишь для развлечения, тем не менее её-то и читали, и знали все новинки как напечатанные, так и пересказываемые по памяти мадригалы, рондо, сонеты, произнесённые к случаю дворцовыми каламбуристами. Благодаря им, благодаря им только познакомился Василий с «Астреей» Оноре д’Юрфе, путешествовал на Остров Любви с героем поучительного романа Тальмана, переживал, читая «Печальное послание» Дезульер. Стоило в Гааге выйти «Воспоминаниям знатного человека, удалившегося от мира», небольшой по объёму книжице, на титульном листе которой по ошибке или с заведомой целью был оставлен грядущий 1729 год, как они уже обсуждали её, передавали из рук в руки, восхищались стилем, зачитывали друг другу избранные места, собираясь вместе в кабачке на Елисейских полях. Правда, Жан-Пьер высокомерно заявил во всеуслышание, что историйка эта малого стоит, но книжка целый месяц была на устах у всей компании, и у самого Меранжа в первую очередь. Сентиментальный Тредиаковский откровенно не скрывал восторга – так проняла его сердце любовь, описанная красноречивым аббатом Прево[30]. Париж, не так ещё давно казавшийся недоступным с высокой башни Нотр-Дам, распахнул наконец ему свои объятия, и Василий упивался городом, упивался свободой, упивался заботливой и преданной, галантной и деликатной французской дружбой. Он понял прелесть изысканных манер и щегольской одежды новых друзей, как некогда ощутил великолепие строгих форм парка и садов Биненгофа, рассчитанных на тонкий глаз истинного знатока и ценителя прекрасного. О Париж! О поля Элизиума – Елисейские поля, нет, лучше – Олимп, да, да, Олимп – место, пригодное богам! Он вздыхал так про себя и вслух вздыхал, и друзьям было приятно – они тоже считали Париж центром вселенной.