К утру 1 января 1871 года Мезьер представлял прискорбное зрелище — руины, груды битого стекла, обугленное дерево, пепел, едкая вонь наполняла воздух, и все это было местами припорошено снегом. Тут и там одинокими факелами догорали непотушенные (в трубах замерзла вода) пожары. Ошеломленные люди озирались по сторонам в гробовом молчании, пытаясь осознать масштаб катастрофы.
Весь день Рембо не находил себе места от беспокойства. Ни ему, ни сестрам мать не позволила выйти из дому:
— Нет, мсье Артюр, мы не пойдем смотреть, как падают снаряды, в этом нет ничего интересного.
Тем не менее вечером, в канун Нового года ему удалось-таки выбраться в пригород Фландр и разглядеть оттуда Мезьер, походивший на тлеющую мусорную кучу.
— Не много-то останется от мезьерцев, — то и дело повторяли вокруг него.
В полночь немцы под звуки фанфар ступили на Герцогскую площадь Шарлевиля.
Расквартировав войска в городе, немцы повторили ту же церемонию в Мезьере 2 января в три часа пополудни. Музыка была немного торжественнее, однако немцы закрыли за собой ворота и запретили кому бы то ни было входить на территорию поверженной крепости.
Поговаривали о тысячах жертв. Широко разошелся номер газеты «Бельгийская звезда», в котором был опубликован список пропавших без вести. Рембо проглядел его — там числилась и семья Делаэ. Быть может, он больше не увидит своего друга — единственного друга, может, даже останков его не увидит, а может, и останков-то никаких нет…
— Бедный старина Делаэ…
Наконец 4 или 5 января Рембо получил возможность отправиться в Мезьер. От дома Делаэ на Большой улице осталась одна стена. Трое пруссаков в черных беретах и красных повязках разбирали вход в подвал, надеясь найти там выпивку. Чтобы согреться, Рембо стал помогать им. Он ожидал обнаружить труп своего друга; его ожидания частично сбылись — трупы в подвале были, но это были погибшие кошки Делаэ. Ура! Может быть, еще есть надежда…
И вдруг — не может быть! — бледный, в большой овернской шапке, которую ему дали взамен неизвестно куда девшегося кепи, перед ним стоял Делаэ собственной персоной.
Какая удача!
Друг рассказал об ужасных часах, которые провел в убежище, спасаясь от «серного дождя». Немного времени спустя появилась и г-жа Делаэ и засыпала Рембо благодарностями за проявленное участие.
Рембо выслушал все со слегка ироничным выражением лица и, оказавшись наедине со своим другом, спросил:
— Все это замечательно, но где наши трубки? Когда мы в последний раз расстались, они были у тебя.
Делаэ указал пальцем туда, где еще недавно был второй этаж дома:
— Видишь — вон печка стоит. Я их там спрятал, пойди, поищи, кто знает, вдруг и найдешь.
Они побродили по руинам.
— Ужасно, — бормотал Рембо, — как это жутко — гореть…
Здание суда, со своим греческим фронтоном и пошлой колоннадой, стояло нетронутым.
— Ну конечно, — сказал он, — лавки и больницы горят как свечки, а вот суды… постой-ка! спорим, тюрьма тоже цела?
В самом деле, она была цела, как и бывшее здание жандармерии, где прятался Делаэ. А вот от типографии г-на Ф. Девена, где печатался «Арденнский прогресс», остались лишь воспоминания.
Но какое Рембо было дело до Якоби? Он был ужасно рад, хотя и не показывал этого — он нашел своего друга, то есть, по известной поговорке, ту пару ушей, которая всегда готова его слушать.
Один человек из мастерских Моона по имени Буржуа приютил семью Делаэ у себя в При, деревне близ Мезьера. Рембо часто туда наведывался и подружился с ним, поскольку, несмотря на фамилию, его взгляды были вполне прогрессивны.
Было очень холодно, но это не останавливало двух друзей, и они бродили по разбитым дорогам в окрестностях Варка, Эвиньи, Варнекура и Лафраншвиля, куря свои новые трубки. Их хлебом насущным были политика, метафизика и более всего поэзия. Что бы они ни обсуждали, Рембо всегда теперь занимал позицию радикальную, непримиримую и осыпал проклятиями всех, кто был с ним несогласен. Посреди мерзлой непролазной грязи деревенских полей он зачитывал «Приседания» и «Вечернюю молитву», а Делаэ слушал эти дерзости с открытым ртом.
Иногда им попадались пруссаки; с высоты своих повозок разглядывали их, забавляясь.
— Топрой тороки, — то и дело слышали наши друзья.
Рембо смеялся в лицо этим рабам, говорит Делаэ.
Как-то раз, когда они гуляли по довольно густому лесу, юный поэт задел головой белую акацию, и на лбу у него выступила капля крови.
— Что с тобой? — спросил Делаэ.
— Ничего, — ответил тот, — это мысль колется своими иглами.
Что он хотел сказать? Что он готов пролить кровь за свои идеи? Или что они были для него терновым венцом? Никто нам уже не ответит, но слово было сказано, и это было меткое слово; считается, что им навеяно следующее место из Поля Валери («Дурные мысли»): «Человек распят на кресте, этот крест — его собственное тело. Его поникшую голову глубоко пронзают иглы тернового венца мыслей».