— Прочитал твои сочинения, сударь… Слишком уж много на страницах авторского напора в словах и деяниях представленных лиц. И все-то оно, знаешь, не ново! Во Франции, начиная хотя бы с Бальзака, пишущие буржуа помойчиками поливают, в Германии тож давненько немецкого филистера беспокоят… А у нас щелкоперы наотмашь стегают заводчиков, купцов, мещан и всяких прочих обывателей. Ну, а мужик, а сельщина-деревенщина для вас и вовсе сплошная дикость. Дорогой дружилушко… Кто тебя в богоспасаемом граде Арзамасе так добротно кормит. Не мужик ли? Сказывал, все дупелей да рябчиков потребляешь: мещанин ведь лазает по болотам. А мещанка у тебя на кухне с раннего утра и до поздней ночи жарит и парит да ведерные самовары таскает… А эти вот отличные сапоги тебе не арзамасский ли мещанин сшил? Эт-то тебе не твои пьянствующие, паразитирующие босяки… А чем русский купец вам не угодил? Нижегородская ярмарка… Названа она карманом России, и кто этот карман исправно набивает?! Да русский купец, начиная с белокаменной, всю Россию отстроил! Знаешь ли ты, сударь мой, что Отечество наше сейчас нависает над всей Европой в своей экономической мощи… заводчики, купцы, рабочие поднимают силу и крепость России!
— В классовой гармонии…
Владимирский будто ждал этих слов.
— Не надо, Максимыч! И в семье-то не всегда миром живут, но вот дело и — дружно хлеб идут жать, и пиво примирительное скопом варят… Ведь я о чем — безнравственно все-то наше черной краской мазюкать. Странно, лучшие писатели из дворян — это крепостники-то! — так мужика простого навек возвеличили, а вы, разночинцы, чем заняты — возле помоек дозорите, в язвах копаетесь. Да разве по язвам о любом народе судят?! Чтится народ по лучшему в нем. Думайте, как ваше слово-то отзовется!
Горький сидел с напряженным, даже злым лицом. Закуривая новую папиросу, гремел спичками, ворчал:
— Какие знакомые, какие благонамеренные речи… Но молчу, молчу, раз назидает поп.
— Молчание — золото! — Федор Иванович снял свою шляпу с жесткими полями, пахнувший ветерок приятно освежал его темное уже от загара лицо. — Теперь я, дружилушко, о главном. Тебе, наверное, уж сказывали — мир не без умных людей. Не возноси ты своего босяка, своего сверхчеловека. Ты же в этом на поводу у немца Ницше — читал я, доченька на столе объявила… Ох уж эти сумеречные германские философы! Не породили бы они такого чудища, что будет в миру пострашней Змея Горыныча. Плачем изойдет тот же немецкий люд. Вот ты Сатина мне открыл с его величальным словом человеку, да еще и добавил: «Безумство храбрых — вот мудрость жизни». Нет уж, спаси Господи и Матерь Божья Россию от бесовского безумства!
— Мы противу духовного мещанства! — писателю не сиделось спокойно, он шумел сеном.
— Ах, вы о духовном мещанстве… Ну, так и пишите научные трактаты об оном. У тебя, сударь, ведь уже лозунги, призывы, буреглашатай… А как твое босячество да перейдет в духовное, как вызверится… Не трудно провидеть… Вам, интеллигенции, в первую очередь надлежит опасаться всяких «сверх»… Задумайся, Максимыч, какого предтечу готовите, каков заряд гипноза кроется в твоих энергичных словах. Бойся стать художником зла. Вон Андреев туда же… Э-эх, повнимательней почитали бы Федора Михайловича Достоевского — прозорливец, он-то увидел того зверя и кощунника…
— Достоевского не люблю! — буркнул Горький.
— Еще бы! Конешно, Левушка Толстой куда проще с его моралью нигилизма и анархизма, с его отрицанием государственности. Это ж подлинный разрушитель России. Ну, разрушим до того основания, и кто окажется под теми страшными обломками. А как революция начнет пожирать своих детей, как в той шибко просвещенной Франции, помнишь ли Робеспьеров?!
— Я противу зла… — хмуро отозвался Алексей Максимович.
— Да уж, конешно, против, но работаешь на пагубу разрушения. Я ведь тоже против… Потому и говорю в храме почти сорок лет одну и ту же проповедь: люди, любите друг друга, не попускайте злу, ибо зло родит только зло!
— Достал ты меня, батюшка-воитель, — уже по дороге в Арзамас признался Горький, заглядывая в лицо приятеля.
— Да что проку! — досадливо махнул рукой священник. — Вы, господин писатель, себе уже не принадлежите, ты, дружилушко, служишь уже той буре… Жаль, мало возле тебя настоящих русских людей. Смотри, после, как ризу свою после бури сушить станешь, как сумеешь сохранить душу, не покаялся бы. Поздно будет! Помни, кто замаран злом, от зла и погинет! Впрочем, о чем это я?! У вас свои мудрецы…
Больше на эту тему отец Федор и писатель не говорили, оберегали друг друга, им хватало и того, что соединяло их в это чудное лето 1902 года. Назидания Владимирского писатель вспомнит много, много позже, где-то после семнадцатого…
Случилась и еще одна их встреча, уже в Нижнем, куда возвратились Пешковы из арзамасской ссылки. Да, это тогда Владимирский еще раз погорячился в слове. Он ездил в Губернское по городским делам присутствие, задержался и решил навестить приятеля — Алексей Максимович теперь проживал неподалеку от центра на Мартыновской улице в доме Киршбаума.