Позже в очерке «Леонид Андреев» писатель рассказал: «В Нижнем у меня Леонид встретил отца Федора Владимирского, протоиерея города Арзамаса, а впоследствии члена второй Государственной Думы — человека замечательного…
Октябрь, сухой холодный день, дул ветер, по улице летели какие-то бумажки, птичьи перья, облупки лука… Пыль скреблась в стекла окон, с поля на город надвигалась огромная дождевая туча. В комнату к нам неожиданно вошел отец Федор, протирая запыленные глаза, лохматый, сердитый, ругая вора, укравшего у него саквояж и зонт, губернатора, который не хочет понять, что водопровод полезнее кредитного общества…[65]
Через час за самоваром он, Андреев, буквально разинув рот, слушая, как протоиерей нелепого города Арзамаса, пристукивая кулаком по столу, порицал гностиков[66]
за то, что они боролись с демократизмом церкви, старались сделать учение о богопознании недоступным разуму народа.— Еретики эти считали себя высшего познания искателями, аристократами духа, — а не народ ли в лице мудрейших водителей своих суть воплощение мудрости Божией и духа Его.
— „Докеты“, „офиты“, „плерома“, „Карпократ“, — гудел отец Федор, а Леонид, толкая меня локтем, шептал:
— Вот олицетворенный ужас арзамасский!
Но вскоре он уже размахивал руками перед лицом отца Федора, доказывая ему бессилие мысли, а священник, встряхивая бородой, возражал:
— Не мысль бессильна, а неверие.
— Оно является сущностью мысли…
— Софизмы сочиняете, господин писатель.
… Ниспровергнув все, что успели, мы разошлись по комнатам далеко за полночь. Я уже лег в постель с книгой в руках, но в дверь постучали, и явился Леонид, встрепанный, возбужденный, с расстегнутым воротом рубахи, сел на постель ко мне и заговорил, восхищаясь:
— Вот так поп! Как он меня обнаружил, а?
Он махнул рукою. Я стал рассказывать ему о жизни отца Федора, о том, как он искал воду, о написанной им „Истории Ветхого Завета“, рукопись которой у него отобрана по постановлению Синода, о книге „Любовь — закон жизни“, тоже запрещенной духовной цензурой. В этой книге отец Федор доказывал цитатами из Пушкина, Гюго и других поэтов, что чувство любви человека к человеку является основой бытия и развития мира, что оно столь же могущественно, как закон всеобщего притяжения, и во всем подобно ему.
— Да, — задумчиво говорил Леонид, — надо мне поучиться кое-чему, а то стыдно перед попом…
Снова постучали в дверь — вошел отец Федор, запахивая подрясник, босой, печальный.
— Не спите? А я того… пришел! Слышу — говорят, пойду, мол, извинюсь! Покричал я на вас резковато, молодые люди, так вы не обижайтесь. Лег, подумал про вас — хорошие человеки, ну, решил, что я напрасно горячился. Вот пришел — простите! Иду спать…
Забрались оба на постель ко мне, и снова началась бесконечная беседа о жизни. Леонид хохотал и умилялся:
— Нет, какова наша Россия?.. „Позвольте, мы еще не решили вопроса о бытии Бога, а вы обедать зовете!“ Это же — не Белинский говорит, это — вся Русь — говорит Европе — ибо Европа, в сущности, зовет нас обедать, сытно есть, — не более того!»[67]
У Владимирского было восемь детей: Михаил, Мария, Елизавета, Алексей, Александра, Софья, Елена, Иван.
Почти до конца прошлого века родитель пребывал в том счастливом предположении, что его столь развитые, послушные чада со временем поднимут фамилию, станут доброй подпорой родительской старости. Девочек он выдаст за порядочных людей, а старший может далеко пойти по духовной стезе, его ждет Петербургская духовная академия. И младшим сынам сыщется достойное гражданское поприще.
Но вот окончил Михаил Нижегородскую духовную семинарию в 1894 году, окончил ее блестяще и как холодной водой окатил: нейдет он в академию! Он посвятит себя не врачеванию душ человеческих, а лечению грешного тела…
Только на медицинские факультеты университетов принимались выпускники духовных семинарий. Сын уже определил для себя: врачебная наука это так, прокормления ради… За шесть лет обучения в Нижнем он не только вкусил от социалистических идей, но и твердо решил уйти в революцию.
Открылся Михаил, что уезжает с товарищами на учебу в Томский университет. Родитель, давненько прислушиваясь к внезапным откровениям сына, опередил старшего в разговоре:
— Кружковщину собрались начинать в Сибири, смущать молодежь. Кем же это ты уполномочен судьбу ломать другим, а?!
Михаил повернулся к отцу — сидели на лавочке у калитки дома и смотрели на затихающий к ночи город, посерьезнел лицом.
— Когда Маркса спросили, каково ваше представление о счастье, он, не колеблясь, ответил: борьба!
Федор Иванович тяжело потянул слова:
— В надежде, что оковы тяжкие падут… Вот о чем твои мечтания, попович. Но ведь после старых оков, как показует история, появляются новые, еще более тяжкие, еще более изощренные…
Через год Михаил, закончивший первый курс медицинского факультета, вернулся из Томска. Он как-то криво усмехнулся в разговоре, коротко отчитался:
— Считай, никого не совратил — сибиряки тугодумы.
— А теперь, значит, сюда, на стремнину идей и дел… Да ты честолюбив!
— Вот-вот, — порадовался Михаил догадке отца.