— И вы, отец Федор, добрым мастером в этом райском уголке, — писатель спешил угодить словом своему восторженному не по летам спутнику. Высокий, худой, в просторной русской рубахе под ремень, разгоряченный ходьбой, Горький был сейчас красив. Длинные темные волосы, густые усы очень шли к его удлиненному худощавому лицу с глубокосидящими глазами. Он вытирал большим платком легкую испарину с широкого лба и выпирающих скул.
Они наконец остановились на оплечье Мокрого оврага — отсюда далеко просматривались млеющие в разморном тепле солнечного денька голубоватые дали.
— Вот тут я и пребываю смиренным смотрителем земли сей, — вскинул руки Федор Иванович.
— Архитерпеливым смотрителем… Как же вы воду здесь опознали? — размашисто махал тростью писатель.
— Так, сама себя оказала! Под городом — Теша… Ежели бы мы с вами поднялись над Арзамасом, то увидели бы, что овраги-то к реке тянутся и овраги эти влагой сочатся. Сорока-речка, Рамзай, а это вон болото — они ж первой и верной подсказкой… Теперь у меня задачка деньги взять у Думы — рабочим опять задолжал. Думцы все еще верят и не верят, что я тут обильную воду пророчу…
Писатель привалился к березе, закурил, глухо закашлялся.
— Слышал, что купцы на водовод растрясли мошну?
— Серебренников-то завещал и на страховое общество, и в этом заковыка…
— В Думе, конечно, сидят купецкие степенства… Трусливые, жадные бараны, тупые волки! Да ихними башками арзамасские улицы бы мостить! — внезапно разошелся Горький и затяжно закашлялся.
Отец Федор не сдержал себя, укоризненно покачал головой.
— Ой горек, горек ты, дружилушко… Не благоволи употреблять такие ярлыки! Социалист из тебя выпирает, сударь! Тут все сложней. Тут трезвая осмотрительность, бережное отношение к городской казне, а ведь она составляется-то в основном из податной денежки с тех же купцов. С бедняка что взять… Какая там жадность, завещанные капиталы никто умыкнуть не может, они в ста ведомостях записаны вкупе с процентами. Да начни я сейчас перечислять, сколь наши купцы благотворили, так перед ними впору шляпу снять, да и поклониться большим поклоном. Вон, собор Воскресенский, кто поднял?! Это диво дивное мало разве стоило… Что у нас тормозом — косность, неверие, то есть нет еще умного взгляда на природу. Благоговение у русского мужика перед ней есть, но вот умом еще не всегда достигает — просвещайте-ка вы народ поболе, за обязанность сочтите, что проку хулить направо и налево…
— Ты гляди-и… — отходчиво, даже и добродушно поворчал Алексей Максимович. Он отошел от березы, повернулся с добродушным лицом. — И верно: каждый кулик свое болото хвалит! Ну-с, шагаем дальше?
Священник опомнился, не хватил ли он лишков, не обидел ли писателя? Потому и намеренно польстил:
— Станлив ты, Алексей! Во всем рослый на зависть, ей-ей!
Как-то в другой раз за легким полевым обедом на том же Мокром Владимирский завел с писателем загодя обмысленный разговор.
Они прошлись по лесу давней натоптанной тропой, проголодались и присели у серенькой осевшей копны сена, приглаженной прошедшими дождями.
— Хлеб, рыба и вино, — коротко объявил батюшка и раскрыл кожаную сумку, которую постоянно носил через плечо.
— Вот и хорошо-о! — весело заокал Горький. — Постная трапеза… А то меня Екатерина Павловна закормила, базар у вас дешев…
— Это у жадных-то, тупых волков… — Федор Иванович скособочил голову, — ваши сентенции, господин писатель…
Легкое виноградное вино разливать в старинные серебряные чарки взялся Алексей Максимович. Он был хорош в белой войлочной шляпе, глаза его почти озорно посверкивали.
— Ну-с, за радости жизни!
Охотно поели. Горький удобно устроился у копны, закурил длинную пахучую папиросу, с удовольствием затянулся. Священник укладывал салфетки в сумку. Писатель примял длинными пальцами мундштук папиросы и, хитровато поглядывая на приятеля, шутливо поддразнил его:
— Жду, батюшка, вашего гневливого слова — за этим вы и завели меня сюда.
Отец Федор тоже привалился к копне, тотчас отозвался:
— Помню, грозился я… Изволь, дружилушко мой, выслушать пастырское назидание — сие обязанность слуги Божьева. По доброхотству скажу, а ты покамест молчи, не перечь.
— Любопы-ытно! — насторожился Алексей Максимович.