Вдали от Испании, вдали от Толедо, от его узких улочек, от старых, обветшалых домов, вдали от глубоких желтых вод Тахо, на острове посреди другой реки — Дуная, живет в изгнании опальный поэт. Чтобы добраться сюда, надо проехать через такие разные и такие чужие, диковинные страны: Францию, Швейцарию, Австрию. Где-то позади, за дальними далями, в невидимой точке земного шара, остались сухие бесплодные равнины Кастилии, колокольни с пирамидальными черепичными крышами и аистом наверху — четким силуэтом на лазурном фоне, пышные кирпично-красные особняки с простенками из тесаного камня и тяжелыми решетками на окнах, олеандры и розы в садах, рощи столетних вязов на городских окраинах. В одной из своих «Песен» поэт воспел остров, на котором живет. Нет на нашем языке описания более нежного, текучего, воздушного. «С кротким журчаньем» струятся «быстрые светлые» воды Дуная. Так беззаботно весела природа этих мест, словно «в зелени пестрой весна навсегда поселилась». Соловьи поют не умолкая в нежной ночной тиши. Мягко льется на поля лунный свет, трепетно мерцают звезды, и, словно перекликаясь с ними, соловьиные трели навевают грусть или возвеселяют душу, полня ее сокровенной усладой. Внутренним взором мы ясно видим этот мир: трава бархатистым муравчатым ковром стелется по земле; плавные, волнистые очертания холмов теряются вдали, где густой лес темно-зеленым занавесом протянулся вдоль горизонта; неподалеку, разливаясь во всю свою ширь, протекает река, и ветви деревьев, склоняясь к ней и ласково, любовно касаясь воды, образуют некое подобие тенистого свода. Под сенью этого свода поэт, который долго стремил сюда свой легкий челн, решил отдохнуть, наслаждаясь тенистой прохладой, глядя на отраженный в воде светлый кусочек неба, с томиком Петрарки или Саннадзаро в руке…
«Дунай, — думает поэт, — пусть твои божественные воды унесут с собой все мои тайные муки, всю мою тоску, мои желания и мое отчаяние, и пусть все это, слившись с ними, исчезнет в безбрежном, вечном море». Среди деревьев виден дом; в густой листве можно различить его крышу и окно на самом верху. Стоя у окна, поэт озирает окрестность: нежно-зеленый ковер лугов и светлую кроткую реку, теряющуюся вдали.
В тридцать три года поэт был тяжело ранен в одном из сражений; много дней длилась борьба со смертью. Наконец ему удалось победить. Выздоровление было медленным. Теперь Гарсиласо видел мир, чувствовал его, жил в нем уже совсем по-иному. Он остался прежним, и, однако, все вокруг словно переменилось; все казалось ему новым и как бы обрело большую глубину и поэзию. Как ясно вспоминались выздоравливающему в эти плавно, незаметно текущие часы те места, что были когда-то отрадой его глаз, пищей его фантазии! Вершины Пиренеев с их «белеющими снегами»; рощи «укромной» Эстремадуры; «дряхлый» Тормес; Тахо. Реки поэт любил особенно нежно; три реки воспел Гарсиласо: Тормес, Тахо и Дунай. Не правда ли, рядом с этими двумя старыми, исконно испанскими реками, что текут под древними римскими мостами, в чьих водах отражаются бесплодные сухие пустоши, деревушки, сложенные из грубого пористого кирпича, города с тысячелетней историей, города, где так много монастырей и сумрачных обветшалых домов знати; реками, через которые тянут тяжелые повозки длинные упряжки мулов и скачут посыльные, — не правда ли, какое странное, трудно определимое чувство испытываем мы, когда рядом с этими двумя реками мы видим ту, другую, бесконечно далекую, несущую свои воды ни к Средиземному морю, ни к Атлантике, протекающую мимо неведомых нам таинственных городов?
Думая о Тормесе, поэт вспоминает «просторную, широкую долину», зеленый наряд ее вечен. На берегах Тахо поэту мила «густая зелень ив, увитая плющом», который, обвиваясь вокруг стволов, «стремится ввысь». Но в долгие дни выздоровления, возрождаясь к новой жизни, вся любовь Гарсиласо, вся его нежность в едином выплеске устремились к той, широкой и светлой реке, которая где-то там, в немыслимой дали, струила свои воды в зеленых берегах. Мысли его из Толедо уносились к той сводчатой галерее, что образуют, склоняясь над водой, ветви деревьев. И тогда, на закате жизни, весь уйдя в размышления и воспоминанья, он думал о том, что часы, проведенные там — часы изгнания, — были самыми счастливыми в его жизни.