— Метафизика, — говорит учитель, — вечна, она проходит через столетия под различными именами, в различных одеждах. Теперь вот много говорят о социологии. Социология! Никто не знает, что такое социология. Существует ли она? Знали мы богословие, которое обо всем рассуждало, все исследовало: войну, симонию, колонизацию, магию, брак, все как есть… «Nullum argumentum, nulla disputatio, nullus locus alienus videatur a theologica professione et instituto»[12]
,— говорил падре Виториа, великий богослов. А позднее Монтень, великий философ, сказал: «Les sciences qui reglent les moeurs des hommes comme la théologie et la philosophie, elles se mêlent de tout; il n’est action si privée et secrette qui se desrobent de leur cognaissance et jurisdiction…»[13]Но проходят годы, века, любознательное богословие стареет, прозябает в семинариях, умирает. Рождается «философия», философия энциклопедистов и новаторов XVIII века, которую оспаривали Альварадо, Себальос, Велес. Что такое философия? Философия тоже рассуждает обо всем — о политике, об экономике, о военном деле, о литературе; она решает все конфликты, вмешивается во все сложные вопросы. И вот в один прекрасный день философия, в свой черед, умирает. Когда? В Испании она, пожалуй, дотянула до
Юсте на минуту умолкает, постукивая по серебряной табакерке. Кругом тишина, в воздухе разлито упоительное весеннее тепло. Птицы щебечут, деревья зеленеют, небо сияет дивной лазурью.
— Да, социология — это метафизика, — продолжает Юсте, — подобно позитивизму, подобно богословию. Почему метафизика? Метафизика — это леса для науки. Плотники сколачивают леса и строят дом; когда постройка окончена, леса убирают, и вот перед вами красивый, прочный дом. Так и мыслитель строит гипотезу, иначе говоря, леса; затем жизнь подтверждает гипотезу, тогда мыслитель гипотезу отбрасывает, и вот перед вами мощная, лучезарная истина. Без лесов плотник не может сооружать, без гипотезы, то есть без метафизики, мыслитель не может строить науку. Есть такие леса, которые, думаю, никогда не будут убраны; так, мы до сих пор не избавились от «первопричины». Есть другие, временные, на первый случай, например, те, что мы называем «чудесами». Оскверненная гостия источает кровь, мистик видит сквозь непрозрачные предметы. «Чудо! Чудо!» — кричим мы. И в один прекрасный день обнаруживается красный мучной грибок, открывают рентгеновские лучи — тогда леса убирают.
Учитель, снова умолкнув, глубоко вдыхает здоровый сельский воздух.
— О, это «непознаваемое»! — восклицает он затем. — Философские системы рождаются, стареют, их сменяют другие. Материализм, спиритуализм, скептицизм… Но в чем же истина? Человек забавляется философскими теориями, чтобы избавиться от сознания своего извечного невежества. У детей есть свои игрушки, у взрослых тоже. Платон, Аристотель, Декарт, Спиноза, Гегель, Кант, все они — великие мастера игрушек. И метафизика — самая невинная и самая полезная из всех игрушек.
И опять любимый учитель умолкает, погрузившись в меланхолическое раздумье. В безмолвии полей ясно слышно, как бьют вдали колокола, призывая к девятидневному молению. На ярко-синем небе вырисовывается колокольня Старой церкви.
Юсте продолжает:
— Да, самая полезная. Этой ночью я в часы бессонницы придумал сказочку. Послушай ее. Называется она «О пользе метафизики» и говорится в ней следующее:
«Ехали однажды в вагоне два пассажира. Один толстый, с рыжей бородой, другой худощавый, с черной бородой. В обоих чувствовалась тихая покорность судьбе, некая философическая меланхолия. И так как у нас в Испании все путешественники становятся друзьями, оба они вступили в дружескую беседу.
— Я полагаю, — сказал толстый, нежно поглаживая свою бороду, — что жизнь печальна.
— А я полагаю, — сказал худощавый, пряча в ладонь легкий зевок, — что жизнь скучна.
— Человек — однообразное животное, — заметил толстый.
— Человек — животное методичное, — возразил худощавый.
Они подъехали к какой-то станции, один выпил рюмку простой водки, другой — рюмку можжевеловой. И снова потекла меланхолическая, неспешная беседа.
— Действительности мы не знаем, — сказал толстяк, сокрушенно глядя на свой кругленький живот.
— Мы ничего не знаем, — возразил худощавый, грустно рассматривая свои ногти.
— Никто не знает „ноуменов“, — сказал толстый.
— Действительно, — ответил, слегка смущаясь, худощавый, — я не знаю „ноуменов“.
— Только феномены реальны, — сказал один.
— Правда, только феномены реальны, — повторил другой.