Я отказался от занятий греческим. Меня гораздо больше привлекали естественные науки, но гимназический курс отводил на математику и физику едва пятую часть учебных часов, а отдельного урока химии, столь мне полюбившейся, вообще не было. Я уже всерьёз подумывал о переводе в реальное или коммерческое училище, где не тратилось время на мёртвые языки и прочую бесполезную ерунду; меня не манила карьера чиновника в чернильных пятнах на мундирчике, хотелось настоящих знаний. Новый век сверкал автомобильными фарами, ревел корабельными турбинами и прицеливался в небо хрупкими крыльями первых аэропланов; он требовал владения формулами и законами науки, а не зубрёжки латинских спряжений.
На большой перемене, наскоро выпив чаю, я сбежал на задний двор и достал из покалеченного ранца письмо от Андрея. Почтальон принёс его утром, но возможности прочесть в спокойной обстановке до сих пор не было.
«…настаивал, но я наотрез отказался отправляться в госпиталь. От майской контузии я давно оправился, а ранение под Ляояном было обыкновенной царапиной.
От последнего дела осталось тошнотворное послевкусие, как от протухших щей в заштатном трактире: оборону мы держали вполне надёжно, а наши артиллеристы и пулемётчики набрались наконец опыта и действовали успешно. Но штаб не решился ответить на японский удар нашим ударом; наоборот, велел отступать на тыловую позицию в семи верстах от города. Мы брели по дороге, превратившейся в болото; дождь и туман скрыли отход, и японцев настиг сюрприз в виде внезапно опустевшей оборонительной линии.
Теперь мы ждали, что Куропаткин скомандует наконец наступление; но ждали напрасно.
Вновь какая-то сонная растерянность, пассивность; мы вяло отбивались от фронтальных атак. Японцы в чёрных мундирах, жёлтых ремнях, фуражках с жёлтыми околышами лезли и лезли, словно трудолюбивые, но бескрылые пчёлы – чтобы ужалить и умереть. А тем временем неутомимый шельмец Куроки обошёл нас с фланга, продрался по раскисшей равнине – и внезапно оказался всего в десяти верстах от станции.
Думаю, что у японцев самих не осталось ни сил, ни припасов для последнего рывка; но штабным бздунам в истерике уже привиделась перерезанная, словно горло самурайским мечом, железная дорога в нашем тылу, а вместе с тем – отрезанная и окружённая армия; вновь велели отступать. Отошли мы в полном порядке, да толку: Ляоян теперь потерян, и Порт-Артур стало ещё труднее избавить от японской осады.
Впрочем, война – не парад на Марсовом; война – это тяжёлая работа, марши под нескончаемым дождём по колено в грязи, кашель простуженных солдат в сырых землянках. И своенравная фортуна, которая пока что повернулась к нам отнюдь не лицом.
Теперь готовимся к наступлению. Наконец-то. Надеюсь, что грядущее сражение в долине Шахэ станет переломным, мы разобьём врага и дойдём до Порт-Артура.
Сейчас наш батальон остановился на ночёвку; квартирьер подобрал мне лучшую фанзу. Видел бы ты, братец, эту глинобитную будку, больше похожую на склеп! Пол земляной; китайцы спят вповалку на грязной соломе. Живут они очень бедно и голодно; я вообще не понимаю, зачем нашим стратегам эта Маньчжурия. Можно подумать, что у нас нет своей нищеты, что где-нибудь в Минской губернии или в ста верстах от Рязани прозябание лучше. Но вместо того, чтобы накормить свой народ, мы предпочитаем гробить его в гаоляновых полях совершенно чужой страны.
Однако долг офицера – сражаться, а не обсуждать приказы. Размышлять вслух в армии не дозволяется; если только тихонько и про себя, дабы старшие начальники не расслышали, упаси господи, скрип извилин и не позавидовали.
Вот сейчас, поужинав едва тёплым чаем и сухарями, я пишу это письмо, а цикады за грязной глиняной стенкой любезно заглушают скрип пера…
…не хотел об этом. Думал, что никогда не решусь; но невысказанность терзает меня, а в бой надо идти с чистым сердцем, пустым желудком и лёгкой головой.
Я очень виноват перед тобой; всё твоё детство я мстил тебе, вредил всеми возможными способами. А ты, чистая душа, прощал всё и тянулся ко мне; ты и вправду любил. А я – ненавидел.
Ты спросишь: за что. Что же, я отвечу искренне. Мама ушла, когда мне едва исполнилось десять лет. Мы были очень дружны и ласковы друг к другу. Мне жутко не хватает её до сих пор. И главным виновником её смерти я считал тебя: ведь она умерла родами. Твоими родами, братец.
Это была несусветная глупость – обвинять тебя, младенца; но я и сам был тогда младенцем, в смысле умственном. Теперь я это понимаю, а тогда мучил тебя и себя.
Я лишился материнского тепла; я достоин сочувствия.
Но ты, не имевший материнского тепла НИКОГДА, достоин сочувствия стократно. Уж по крайней мере со стороны единственного родного брата.
Я осознал это совсем недавно, когда покинул Петербург и отправился в далёкие края; что же, лучше поздно, чем никогда.