И на время забыл и о страшной потере, и о страшном форте Брюса. Даже не помню, проходил ли наш обратный маршрут мимо этой цитадели ужаса.
– Николай, у нас будут жильцы. Сдадим комнату… Дальнюю комнату, у кухни.
Тётя Шура не решилась сказать «комнату Андрея».
Помещение пустовало давно: с тех пор как братец стал кадетом, добрых четырнадцать лет назад, когда я едва родился. Там и не осталось почти ничего в память о нём: только кровать да книжная полка; но книжки все я давно утащил к себе и прочёл по нескольку раз. Комнату использовали как кладовую, стаскивали туда всякую рухлядь: поломанную мебель, мои детские игрушки, подшивки журналов. Словом, всё, что надо бы выбросить, да жалко. У тёти Шуры были наклонности персонажа «Мёртвых душ» Плюшкина: она терзалась всякий раз, когда какая-нибудь вещица приходила в негодность, и выдумывала любые поводы, чтобы не отдать её дворнику или хотя бы продать старьёвщику-татарину. Древние, изношенные одежды она обещала распускать на пряжу; но руки не доходили, и по всему дому летала моль, чуть не лопающаяся от переедания. Старые газеты, мятые исчирканные бумажки, мои тетрадки за первый класс якобы предназначались на растопку и громоздились вдоль стены неопрятными грудами; если бы мы топили печь круглый год, то и тогда не смогли бы уменьшить эти пирамиды сколь-нибудь заметно.
Да что там говорить: на наших горючих запасах какой-нибудь океанский лайнер вполне мог сплавать в североамериканские Соединённые Штаты и обратно, взяв при этом «Голубую ленту Атлантики» за скорость.
Это была комната памяти, «дворец Мавзола». И новость о том, что в ней будет теперь жить кто-то чужой, неприятно поразила меня, уколола – но лишь на миг. В конце концов, память об Андрее всегда будет со мной, несмотря ни на что; память – в сердце, а не в стенах.
– Я и не против, тётушка.
– А я не спрашиваю твоего мнения, Николай. Всего лишь ставлю в известность, – поджала губы Александра Яковлевна. Она сильно постарела за эти месяцы и стала ещё более желчной, готовой в любую минуту к скандалу по поводу пригоревшей каши или ненадетых калош. Или совсем без повода.
– Пока что я решаю, что надобно делать в этом доме. Тем более что твой отец сам предложил пустить жильцов. Держать шесть комнат для меня, тебя и Ульяны накладно, надобно следить за расходами.
– Вот и славно, – согласился я; разговор меня утомлял, и я опаздывал на занятия.
– Я не спрашиваю, славно ли это. Я говорю, что если тебе надо что-нибудь забрать из комнаты Ан… из дальней комнаты, то изволь этим озаботиться, так как после обеда придёт дворник и вынесет всё лишнее.
– Мне ничего там не надо.
Я шагал довольно быстро и даже запыхался; лишь на первом уроке я вспомнил, что не спросил тётушку о том, кто эти новые жильцы. Впрочем, мне было всё равно.
На большой перемене разговор о Порт-Артурской осаде быстро увял: к этой войне отношение теперь было совсем не таким, что десять месяцев назад. Никто не кричал, что мы в две недели победим «макак»; никто не восхищался доблестью армии и флота после череды обидных поражений; все на разные лады ругали Стесселя, покойного Витгефта и прочих военачальников – тех самых, которых превозносили совсем недавно. В начале года хвалили решимость Куропаткина, покинувшего высокий пост военного министра ради командования Маньчжурской армией; теперь всяко поносили, называя трусом и ретроградом.
Упомянули гору Высокую, где наши войска мужественно отбивали атаки превосходящих сил целые две недели, да не удержались. Меня спросили:
– Яр, и что теперь?
– Очень плохо.
Я тростью начертил на грязном снегу заднего двора:
– Вот гора, вот сам Порт-Артур и нынешний рубеж обороны.
– Так они считай, что в городе!
– Именно так. Высокая – это господствующая высота; отныне от японских взоров ничего не укроется. Они могут своей осадной артиллерией поразить любую нашу батарею, любой редут. Что уже и делают, наверное. А главное: корабли эскадры теперь абсолютно беззащитны. Перетопят по одному, конец эскадре.
Все разом заговорили: про обречённость осаждённых и скорую капитуляцию; про невозможность подать помощь и припасы. Ходили слухи, что наши госпитали лишены лекарств, а гарнизон страдает от тифа и цинги. Резюме подвёл Купец:
– Просрали крепость, как Севастополь в своё время. А флот только и умеет, что красиво топиться.
Кто-то робко возразил насчёт стойкости и храбрости солдат и матросов; его оборвали:
– На тысячу храбрецов у нас всегда найдётся трусливый генерал-предатель, который всё изгадит.
Надо сказать, что чувство неверия в действующую власть охватило всё общество; об этом говорили в дешёвых трактирах и банкетных кабинетах дорогих ресторанов, в коридорах университетов и заводских цехах. Ругали всех начальников напропалую, от квартального надзирателя до губернаторов и министров; так недалеко было и до самого самодержца.
Вот и сейчас разговор перекинулся на какой-то «Союз освобождения», гражданские свободы и организацию Гапона; но я не слушал – меня совсем не интересовала политика.