Могилу дончаку выкопали еще загодя. Столкнули труп в яму и молча, из последних сил удерживая комок в горле, закидали землей. Василий, крупный парень на полголовы выше отца, с белесым пушком на щеках и подбородке не сдержался, осел на колени рядом с могилой и тихонько завыл — заплакал. Отец поспешно отвернулся и, повесив голову, медленно побрел к реке.
Чтобы справить сыну нового коня, Жук продал всю живность со двора, даже кур и утей забил, и в воскресный рыночный день недорого продал знакомому черкесу, приехавшему из-за Лабы за солью. Посоветовавшись с атаманом, сдал Обществу землю в аренду. Ее тут же разделили пополам — одну часть определили на общественные нужды — в помощь вдовам и сиротам-казачатам, вторую отдали в пользование хозяйственной семье иногородних Куровых. Мужик Андрей Куров перебрался на Лабу несколько лет назад с семьей из Курской губернии и пока не было своей земли батрачил у помещика Харина. Мужик оказался справный, дотошный и быстро завоевал в станице уважение. Поэтому, когда у Общества появилась свободная земля, ее тут же сдали Курову с уверенностью, что передают надел в хорошие руки.
Молодой жеребец Алмаз был крепок ногами, сильный, мускулы так и играли под кожей, когда шел ровной рысью, но для военного дела мало обученный. Последние месяцы перед весенними сборами оба мужика пропадали на полигоне за станицей — тренировали жеребца ложиться, держать равновесие, когда Петро закидывал вертушку или подхватывал на галопе, откинувшись назад, руками платок с земли, переходить по команде из аллюра в аллюр. Стреляли сначала издалека, потом ближе, а закончили выстрелами над головой — приучали, чтобы грохота оружия не боялся. Несколько недель ушло на тренировки прыжков с наездником. Сперва прыгали через небольшое препятствие — бревно, а концу занятий жеребец легко брал метровую изгородь. Конь оказался на редкость смышленым, и на службу отправлялся казак Василий довольный собой и своим четвероногим товарищем.
Вечером перед отъездом, когда еще пели во дворе казаки на проводах старые казачьи песни, Петр Никитович ненадолго отлучился и, не доверяя никому, сам насыпал в крохотный заветный мешочек родной земли с родительской могилы. Вешая его сыну на шею, был молчалив и серьезен. Новобранец тоже ни сказал не слова, только прижал к губам свою ладанку-хранительницу, бережно заправил под рубаху и, шепотом творя молитву, трижды перекрестился на храм.
После последнего общестаничного молебна у церкви на площади нестройный отряд молодых казаков неспешно тронулся на выезд из станицы. Василий пытался улыбаться, но получалось плохо, и зоркий отцовский взгляд видел, как неумело прячет сын за напускным весельем тревогу за семью и волненье. Жена Петра Ксения — легкая, подвижная в быту, вдруг будто отяжелела и, не в силах удерживать тяжесть тонкого тела, отошла в сторонку и присела на лавочку у изгороди. Пока не скрылся с глаз казачий отряд, она не двигалась, зажав уголком платка рот, чтобы ненароком громко не всхлипнуть. Невестка Настя, высокая, черноволосая, с заметно выделяющимся под передником животом, утирая заплаканные глаза, как припала грудью к стремени так и не отпускала его до самой Прощальной балки, где казаки уже окончательно расставались с близкими. Всей семьей с замиранием сердца следили, как выезжал жеребец за последние ворота и дружно вздохнули с облегчением, когда Алмаз уверенно, не споткнувшись и не натянув вожжи, миновал деревянные столбы — верная примета, что вернется живой.
Сам Петр Никитович выезжал через эти ворота на одну войну и несколько стычек с горцами, и ни разу конь под ним не споткнулся и морды книзу не тянул. Может, потому и живой вернулся, хотя ни разу в сраженьях не струсил и от пуль не прятался.
Проводив призывников, казаки потянулись к казармам, где жила во время тревог станичная сотня и проводились круги. Непривычно притихшие станичники подходили по одному и группами, рассаживались степенно на соборных лавочках. Петр Никитович присел рядом со старинным другом Никишей Овчаренко. Слушали стариков и молчали. У Никиши сын Георгий служил уже два года. Он помнил, как сам с трудом сдерживал отцовскую боль и тревогу на проводах. Потому не смел первым сказать какое-нибудь слово, ценил и берег молчаливую печаль друга, только поглядывал на него незаметно, ожидая, что тот заговорит первым.