Я закрыл дверь моего кабинета и направился к лифту. Я уже собирался нажать на кнопку, как вдруг мое внимание привлек очень странный человек. Он был столь высок, что я, должно быть, уже тогда догадался, что вижу сон. Конический колпак делал его еще выше. В его лице (которое я так и не увидел в профиль) было что-то татарское или то, что мне представляется татарским; ниже виднелась черная борода, тоже конической формы. Взгляд его был насмешлив. Он был одет в черный блестящий плащ, покрытый большими белыми дисками. Плащ почти касался пола. Подозревая, что это все-таки сон, я осмелился спросить (не знаю, на каком языке), почему он так одет. В ответ он ехидно усмехнулся и расстегнул плащ. Я увидел, что под ним сплошное длиннополое одеяние, сделанное из того же материала, что и плащ, и на нем такие же белые диски; и я догадался (как мы догадываемся о чем-либо во сне), что под этим одеянием я увижу еще одно.
Именно в этот момент я почувствовал характерный вкус кошмара и проснулся.
Грейвс в Дее
Пока я диктую эти строки, пока ты, может быть, читаешь эти строки, Роберт Грейвс, уже вне времени и обозначений времени, умирает на острове Мальорка. Умирает, но не переживает агонию, поскольку агония – это борьба. А нет ничего дальше от борьбы и ничего дальше от восторга, чем этот неподвижный старик, сидевший в окружении жены, детей, внуков, младший из которых у него на коленях, и посреди множества паломников из самых разных стран мира. (По-моему, там был даже перс.) Рослое тело продолжало исполнять свой долг, ничего не видя, не слыша и не произнося ни слова; от него осталась одна душа. Я даже думал, что он не видит нас, но в ответ на слова прощания он пожал мне руку и поцеловал руку Марии Кодаме. Жена из калитки крикнула: «You must come back! This is a Heaven!»[11]
Это было в 1981 году. На следующий год мы вернулись. Жена кормила его с ложки, все были очень печальны и со дня на день ждали конца. Я понимаю, что приведенные здесь даты составляли для него один бесконечный миг.«Белую богиню» читатели не забудут и так, напомню здесь сюжет одного из стихотворений Грейвса.
Александр не умирает тридцати двух лет в Вавилоне. После битвы он теряет дорогу и много ночей пробирается через лес. В конце концов видит костры военного лагеря. Мужчины с раскосыми глазами и желтой кожей подбирают его, выхаживают и принимают потом в свои ряды. Гордясь воинской судьбой, он сражается в долгих походах по пустыням неведомых ему краев. Однажды с воинами расплачиваются. Он узнаёт профиль на серебряной монете и говорит про себя: «Эту монету я повелел отчеканить в честь победы под Арбелой, когда был Александром Македонским».
Эту легенду вполне могли сложить в древности.
Сны
Телом я могу находиться в Люцерне, Колорадо или Каире, но, просыпаясь каждое утро и возвращаясь к привычке быть Борхесом, я снова и снова выныриваю из сна, действие которого разворачивается в Буэнос-Айресе. Меня могут окружать горные хребты, топи с ненадежными мостками, витые лестницы, уводящие в подземелья, речные отмели, чьи песчинки я должен пересчитать, но все они обозначают угол какой-то улицы в кварталах Палермо или Юга. Наяву я всегда тону в смутном светящемся облаке серой или голубоватой окраски, а во сне вижу все отчетливо и разговариваю с мертвыми, причем не удивляюсь ни тому ни другому. Мне никогда не снится настоящее – это всегда Буэнос-Айрес давних времен, с галереями и слуховыми окнами Национальной библиотеки на улице Мехико. Неужели я, наперекор воле и сознанию, непостижимо и неизбежно остаюсь тем же портеньо?
Лодка
Она сделана из дерева, она поломана. Она не знает и никогда не узнает, что ее замыслил и построил человек из племени Бренна, который бросил на весы свой железный меч (так утверждает легенда) и произнес слова «Vae victis», тоже сделанные из железа. У этой лодки были, наверное, сотни сестер, ныне они прах. Она не знает и никогда не узнает, что бороздила воды Роны и Арва и того большого пресноводного моря, что находится в центре Европы. Она не знает и никогда не узнает, что проплыла и по другой реке – самой древней и самой бесконечной из всех, и имя ей Время. Галлы снарядили ее в это долгое путешествие за сотню лет до Цезаря, ее откопали в середине девятнадцатого века на перекрестке двух городских улиц, а теперь, сама того не зная, она открыта нашим взорам и нашему изумлению в музее, стоящем неподалеку от того самого собора, где Жан Кальвин проповедовал о предназначении.
Перекрестки