Эмерсон считал, что язык есть окаменевшая поэзия; чтобы оценить его мысль, достаточно вспомнить, что все отвлеченные слова – на самом деле метафоры, включая слово «метафора», по-гречески означавшее «перенос». Для тринадцатого века, исповедовавшего культ Писания, иначе говоря – совокупности слов, одобренных и отобранных Святым Духом, подобная мысль невозможна. Разносторонне одаренный человек, Раймунд Луллий наделил Бога несколькими атрибутами (благостью, величием, вечностью, всемогуществом, премудростью, волей, праведностью, славой) и изобрел своеобразную логическую машину, состоявшую из деревянных концентрических дисков, которые покрыты символами божественных атрибутов и при вращении их исследователем порождают трудноопределимое, почти бесчисленное количество понятий богословского порядка. Точно так же он поступил со способностями души и свойствами предметного мира. Как и следовало предположить, из всей этой затеи ничего не вышло. Через несколько веков Джонатан Свифт высмеял ее в третьей части «Путешествий Гулливера»; Лейбниц ее оценил, но от создания машины, разумеется, воздержался.
Напророченная Фрэнсисом Бэконом экспериментальная наука привела сегодня к возникновению кибернетики, позволившей человеку ступить на Луну и создавшей компьютеры, которые, если будет позволено так выразиться, представляют собой позднее потомство горделивых кругов Луллия.
Словарь рифм, заметил Маутнер, это еще одна разновидность логической машины.
La jonction[15]
Тут сходятся две реки: прославленная Рона и почти неизвестный Арв. Мифология – не пустая выдумка словарей, а неистребимое обыкновение души. И две сливающиеся реки – это, в некотором смысле, два древних слившихся в объятии божества. Это, должно быть, чувствовал Лаварден, принимаясь за свою оду, но между тем, что́ он чувствовал, и тем, что́ увидел, встала риторика, которая превратила широкую глинистую реку в перламутры и жемчуга. Как бы там ни было, все относящееся к воде сродни поэзии и не перестает нас волновать. Море, вклинившееся в сушу, это fjord или firth – имена, которые рождают бесконечное эхо; реки, впадающие в море, вызвали к жизни великую метафору Манрике.
На этом месте похоронены останки Леонор Суарес де Асеведо, моей бабушки с материнской стороны. Она родилась в Мерседес во время мелкой стычки, которую в Уругвае называют теперь Великой Войной, и скончалась в Женеве в 1917 году. Бабушка жила памятью о кавалерийской доблести ее отца посреди горной долины под Хунином и уже почти выдохшейся, оставшейся только словами ненавистью «к трем величайшим тиранам Ла-Платы – Росасу, Артигасу и Солано Лопесу». Под конец она совсем измучилась; мы стояли вокруг ее кровати, а она еле слышно уронила: «Дайте вы мне спокойно помереть» – и добавила крепкое словцо, которое я тогда в первый и последний раз от нее услышал.
Мадрид, июль 1982 года
Пространство можно разделить на вары, ярды или километры; время нашей жизни таким меркам не подчиняется. Я только что получил ожог первой степени, и врач сказал, что мне придется безвыходно провести в этом безличном номере мадридской гостиницы десять-двенадцать дней. Но я ведь знаю, что подобная сумма невозможна; знаю, что каждый день состоит из мгновений, которые и есть единственная реальность и каждое из которых несет свой особенный вкус меланхолии, счастья, подъема, скуки или страсти. В одной из строчек своих «Пророческих книг» Уильям Блейк говорит, что в каждой минуте заключено шестьдесят с лишним золотых дворцов и шестьдесят с лишним железных ворот; скорее всего, моя цитата рискованна и неточна, как ее источник. Ровно так же и Джойс в своем «Улиссе» вкладывает долгие дневные маршруты «Одиссеи» в один совершенно обычный дублинский день.
Обожженная нога отставлена в сторону и дает о себе знать: это похоже на боль, но это не боль. Я уже чувствую тоску по той минуте, когда затоскую по этой минуте. От неверного времени пребывания здесь я удержу в памяти единственный образ. И знаю, что сам удивлюсь этому воспоминанию, вернувшись в Буэнос-Айрес. Думаю, ночь будет ужасной.
Улица Лаприда, 1214