Раз как-то, когда я еще был мальчиком, брат в опьянении разболтал то, чего не следовало бы говорить. И я тогда же поклялся не пить ничего, что опьяняет. Победа, слава, власть, золото — все это мне необходимо, как воздух, но уже более меня не опьяняет. Мое упоение — женщина, мучение женщины в этих объятиях.
— Но ты выбираешь самых красивых, а в последние год почти всегда германок. Почему это?
— А это вот почему, Хельхал — сказал повелитель, прищурив, как дикий зверь, свои отталкивающие глаза. — Это не прихоть (ведь и у других народов есть красивые женщины), это… это государственная мудрость, или хитрость (что одно и тоже). — Германцы… много я о них думал и думаю!.. Да, это — моя единственная забота! Ведь там, в Галлии, на каталаунских полях я растоптал бы копытами гуннских коней Аэция с его мудрыми планами, если бы эти ненавистные готы не сражались тут же, как…
— Не как люди, а как боги, — дрожащим голосом сказал Хельхал.
— Да, германцев я почти боюсь. Эти мальчики с телами великанов, как безумные, бросаются прямо на копья. Но такую храбрость я не ставлю ни во что. В таком случае и дикого лесного буйвола пришлось бы признать величайшим героем: ведь бесстрашие и сильнее его нет никого на свете… какой-нибудь красный лоскуток приводит его в ярость, но довольно небольшой отравленной стрелы или искусно устроенного капкана, чтобы великан беспомощно погиб. Красные лоскутки, отравленные стрелы и хитрые капканы — вот мое царство. Конечно, нужно по временам показывать этим взрослым мальчишкам, что и у меня в руках не меньше силы, чем у их бородатых королей. Потому то я исполнил с удовольствием желание Чендрула. Ты видел, как удивлялись послы гепидов и других германцев. — Против этого глупого геройства нужно принимать меры. Их сила кроется в их женщинах. Женщин и следовало бы уничтожить. Но потопить их всех в Дунае нельзя: их слишком много, да и жаль: они красивы. Потому то я, вместо того чтобы убивать этих девушек, отдаю их в жены моим желтым гуннам. Уже много, много тысяч их отдал гуннам. И теперь вместо германцев, потомков Асгарда, появится новый народ — гуннских германцев. Это не повредит нам, старик, — прищурясь сказал он, — очень уж безобразны с своими узкими глазами и выдавшимися скулами — мои милые гунны.
— Они проворны, смирны, послушны. Этого, кажется, довольно с тебя, господин, — с гневом воскликнул Хальхал.
— Конечно, и этого довольно… по крайней мере для покорения мира… Но сделать гуннками самых красивых, самых гордых из этих белокурых полубогинь — должны вот эти самые руки.
И он с наслаждением поднял свои короткие, сильные руки, сжав их в кулаки и напрягая мускулы.
— Правда, — продолжал он немного погодя, тряхнув головой, — не всегда мне удается это смешение. Случалось, родит германка ребенка и, увидя, что он желтый, кривоногий, безобразный, вместо того, чтобы прижать его к своей груди, убьет его об стену. Безобразие, как видно, легче передается, чем красота. Германское молоко свертывается в гуннском уксусе… И от своих сыновей, рожденных от германок, не вижу я радости.
Он замолчал и мрачно потупился.
— Эллак — благороден.
— Он — сумасброд, мечтатель, — с досадой воскликнул отец. — От своей матери унаследовал он все это, и эту жалостливость! Ему хотелось бы великодушием обезоружить всех врагов! Быть великодушным с Византией, с этими жалкими императорами! Сын готки любит готов больше, чем гуннов! Мне даже кажется, — закончил он с гневом, — что он ненавидит меня за то, что я — гунн осмелился сделаться его отцом! Амальгильда убаюкивала его, напевая ему готские песни, она постоянно рассказывала ему на ухо готские сказки на готском языке, пока… пока мне наконец это не надоело, и она вдруг… умерла.
Губы его слегка задрожали.
— Я помню это, — сказал спокойно Хельхал. — Ты не велел ей более напевать мальчику по-готски. — Позволь только кончить о славной смерти короля Ерманриха, моего предка, — просила она…
— Но она не успела кончить, — вскричал Аттила. — В гневе я толкнул ее ногой…
— Она была беременна и умерла тут же. Эллак все это видел. Как же ты хочешь после этого, чтобы он тебя любил?
— Он должен меня бояться и не надеяться, что будет когда-нибудь моим наследником. Ведь этот калека даже сражаться более не может.
— Правой рукой. Левой он сражается превосходно, как ты сам это очень хорошо знаешь. Не раз он одерживал для тебя победы, с тех пор как ему раздробили правую руку, которой он хотел удержать камень, направленный из римской катапульты прямо тебе в голову. Это было под Орлеаном.
— Так что ж, я не был бы убит этим камнем так же, как — стрелами и копьями на каталаунском поле. Ты теперь уже знаешь, я тебе уже сказал, как я умру… Но и от других моих сыновей, — продолжал он угрюмо, — хотя их у меня и много, не много жду я толку даже и от моего красавца — Эрнака, как ни люблю я его.
— Эрнака ты испортил своей слепой любовью. Для Эллака лучшим воспитанием была твоя ненависть. — А Дценгизитц?
— Ну, конечно, Дценгизитц совсем тебе по сердцу, старик. Он настоящий гунн!
— Да! Он у нас лучший наездник и стрелок.