— А как отец режиссировал в парижской опере! Приведет с собою Коровина и Билибина, ругается так, что люстры дрожат: «Окно нарисовал не там! Эта дверь будет неудобна певцу! Как в этой мизансцене со светом работать?!» Невероятно был требователен к окружающим, Евгений, потому что прежде всего был требователен к себе. Я тогда жил у него в Париже, он на моих глазах работал над Кончаком, боже, как это было поразительно! Во всем методе Станиславского следовал, боготворил его, а тот учил: коли не знаешь, как играть роль, пойди к товарищу и пожалуйся... Начнется беседа, потом непременно случится спор, а в споре-то и родится истина. Вот отец и выбрал меня в качестве «товарища-спорщика». Начинали мы обычную нашу прогулку от Трокадеро, там поблизости его квартира была, спускались вниз, и как же он говорил, Женя, как рисовал словом! Он великолепно расчленял образ на три составные части: каким Кончак был на самом деле, каким он видится зрителям и каким его надобно сделать ему, Шаляпину. Знаешь, он грим Кончака положил в день спектакля, без репетиции, это ж такой риск! Почему? А потому, что был убежден в своем герое, видел его явственно... Сам себе брови подбрил, сам подобрал узенькие брючки и длинную серую рубашку, ничего показного, все изнутри. Он и на сцене-то появился неожиданно, словно вот-вот спрыгнул с седла, бросил поводья слугам, измаявшись после долгой и сладостной охоты... Прошел через всю сцену молча, а потом начал мыться, фыркал, обливая себя водою, наслаждался так, что все в зале ощущали синие, в высверках солнца студеные брызги... И обратился-то он к Игорю не торжественно, по-оперному, а как драматический актер, продолжая умываться: «Ты что, князь, призадумался?» Ах, какой тогда был успех, Евгений, какой успех... Но я тем не менее рискнул сказать ему после премьеры: «С театральной точки зрения, ты бедно одет». Отец не рассердился, промолчал, а потом купил на Всемирной выставке красивый бухарский халат. Его-то и надевал после умывания... Театр — это чудо, Женя... Надо, чтобы люди воочию видели, как Кончак из охотника превращается в вождя племени, в могущественного хана... Он, отец, ведь ни в библиотеках не просиживал, ни к ученым за консультациями не ходил, он мне тогда оставил завет на всю жизнь: «Искусство — это воображение».
— Избрал тебя в собеседники, оттого что ты был молодым голливудским актером?
— Да нет! Я был его доверенным лицом, неким Горацио! Русский и еще интересуется историей, сын, наконец, со мною можно было говорить, как с самим собою... Да и вкусы одинаковы... Только раз я испытал некоторую дискомфортность, когда сказал, что цирк — развлечение не моего вкуса. Отец даже остановился от изумления... Долго молчал, а потом грустно промолвил: «В твоем возрасте я был потрясен цирком... Вот что значит воспитание». Отец рос среди поддонков общества, а я — благодаря его таланту — в цветнике... Впрочем, Дягилев как-то меня поправил: «Не в цветнике, а в самом утонченном розарии». Кстати, ты знаешь, что Серж Лифарь намерен пустить к продаже пушкинские письма из дягилевской коллекции?
— Да неужели?!
— Так говорят в Риме. Я не думаю, что он может пойти на это, но ты бы все же проверил.
В дверь каминной осторожно постучали; Ростопчин недоуменно глянул на часы — полночь; странно, подумал он, что могло случиться?
— Пожалуйста, — сказал он и повторил громче (каминная была огромной; поленья, охваченные пламенем, сухо трещали, могли не услышать), — кто там??
Вошел дворецкий, неслышно приблизился к столу, шепнул:
— Уже десятый раз телефонирует господин Золле из Бремена. Умоляет соединить с вами. Я решил, что обязан доложить вам об этом.
Ростопчин извинился перед Федором Федоровичем, пошел в кабинет; телефона Золле не помнил, виделись всего два раза, познакомил их Степанов, беседы были чисто светскими; долго искал его визитную карточку, нашел по счастью; набрал номер, ответил густой красивый голос; представился; сначала на другом конце провода, где-то на берегу Северного моря, за тысячу с лишним километров отсюда, молчали, а потом Ростопчин услышал тяжелое, больное дыхание.
— Что с вами, господин Золле? Это вы?!
— Да. Я... Простите... Вы не могли бы прилететь ко мне?
— Это невозможно, господин Золле. У меня расписана наперед вся эта неделя... Приезжайте ко мне, милости прошу...
Золле долго молчал, потом ответил еле слышно:
— Мне не на что...
— Я оплачу ваш билет. А что случилось, объясните толком...
Золле говорить не мог; попрощался и положил трубку.
5
Степанова разбудил Миша, которого друзья звали Пи Ар Ю Си, по английскому названию букв, образующих его фамилию, то есть Прус. Один из самых интересных переводчиков, журналист и медик, он, как всегда, был переполнен информацией (если же говорить о Мишиной основной профессии, то она довольно редкостная, и определить ее надо коротко: друг).