— Я замечаю, ты стал рассеян, — заметил мне Гольдштейн с испытующим и обеспокоенным выражением лица, с каким добрый друг священника, ортодоксальный в плане богословском, следит за ним во время мессы.
— Плохо себя чувствую, — объяснял я. — Очень плохо.
В какой-то мере это была правда. И однажды я дошел до того, что неосторожно манипулировал актинием, из-за чего у меня на несколько лет остался небольшой, но опасный след ожога на пальце.
Тогда же я начал выпивать, находя грустное наслаждение в алкогольном дурмане.
В один из гнетущих зимних дней я шел по улице Сен-Жак к своему пансиону и по дороге заглянул в бистро выпить горячего вина. Сел в темном углу, потому что уже сторонился людей, вдобавок свет всегда был мне неприятен (я только недавно осознал этот факт, хотя так было всю жизнь), сел, чтобы предаться в одиночестве своему пороку — погружаться в смутные мечтания и ощущения по мере того, как алкоголь делал свое дело. Меня уже достаточно развезло, как вдруг я заметил его, — он смотрел на меня упорно, пронзительно и (по крайней мере мне так показалось) слегка иронически, что меня ужаснуло. Я отвел глаза, надеясь, что это побудит его сменить объект наблюдения. Но то ли потому, что деваться мне было некуда, то ли потому, что я чувствовал впивающийся в меня сверлящий взгляд, я был вынужден снова повернуться к нему и встретиться с ним глазами. Лицо его показалось мне знакомым — он был моего возраста (мы астральные близнецы, говорил он мне не раз впоследствии с тем сухим смехом, от которого кровь леденела в жилах), и весь его облик напоминал большую хищную птицу, большого ночного сокола (и действительно, я всегда его видел только в одиночестве и в потемках). Руки у него были костлявые, жадные, цепкие, безжалостные. Глаза, показалось мне, серо-зеленые, что не сочеталось со смуглой кожей. Нос тонкий, орлиный, резко очерченный. Хотя он сидел, я решил, что он довольно высок и слегка сутул. Одежда на нем была поношенная, но несмотря на это в нем ощущалось что-то аристократическое.
А он все смотрел на меня, изучал. Но больше всего меня возмутило то, что ирония в его взгляде не исчезла, а даже усилилась.
Известно, я человек импульсивный, и я не мог удержаться — вскочил, чтобы попросить у него объяснений. Вместо ответа он, даже не вставая, спросил:
— Так ты меня не узнаешь?
Голос у него был из тех, что характерны для заядлых курильщиков: низкий, мужественный, но немного сдавленный, с хрипотцой. Я удивленно смотрел на него. В душе возникло неясное, смешанное с отвращением чувство, пугающее нас, когда мы, пробуждаясь, видим черты человека, мучившего нас в кошмаре.
Словно бы выдержав достаточно неловкую паузу, он ограничился тем, что произнес: «Рохас». Я счел это фамилией и мысленно пробежался по всем известным мне Рохасам. Он же, как бы читая мои мысли, с досадой бросил:
— Да нет же. Это городок.
Городок?
— Я оттуда уехал в двенадцать лет, — сухо ответил я, давая ему понять, что с его стороны чрезмерно самонадеянно воображать, будто смогу его узнать после столько лет.
— Я это знаю, — возразил он. — Незачем мне объяснять. Мне твой жизненный путь очень хорошо известен, я за тобой слежу.
Мое раздражение усилилось — ведь слова эти свидетельствовали о его вторжении в мою жизнь. И я с удовольствием парировал:
— А вот я, как видишь, совершенно тебя не помню.
Он изобразил саркастическую ухмылку.
— Это не имеет значения. Вдобавок, вполне логично, что ты постарался меня забыть.
— Постарался тебя забыть?
После чего я сел — ведь, разумеется, не было оснований ждать от такого субъекта приглашения сесть. И я не только сел, но и попросил еще стакан горячего вина, хотя язык у меня уже заплетался и голова была в тумане.
— И почему же я должен был стараться тебя забыть?
Я становился агрессивным и чувствовал, что наша встреча кончится дракой.
Он усмехнулся с характерной своей гримасой — приподняв брови и сморщив лоб, так что образовался ряд параллельных глубоких складок.
— Ты никогда меня не любил, — пояснил он. — Больше того, думаю, что ты всегда меня ненавидел. Помнишь историю с воробьем?
Теперь уж точно перед моими глазами возник образ из кошмара. Как я мог забыть эти глаза, этот лоб, эту ироническую гримасу?
— С воробьем? О каком воробье ты говоришь? — солгал я.
— А тот эксперимент.
— Какой эксперимент?
— Посмотреть, как он будет летать без глаз.
— Это была твоя идея, — закричал я.
Несколько человек обернулись к нам.
— Не горячись, — укорил он меня. — Да, идея была моя, но это ты выколол ему глаза острием ножниц.
Пошатываясь, но решительно я накинулся на него и схватил за шею. Спокойным, сильным движением он отвел мои руки и велел мне угомониться.
— Не дури, — сказал он. — Единственное, чего ты добьешься, это, что нас отсюда выведет полиция.
Удрученный, я сел. Огромная печаль нахлынула на меня, и, сам не знаю почему, я в этот миг подумал о М., ждущей меня в комнатке на улице Дю-Соммерар, и о моем сыне в колыбели.
Я почувствовал, что по моим щекам катятся слезы. Выражение его лица стало еще более ироничным.