Горничная проводила его в довольно просторную гардеробную, украшенную со всеми изысками утонченной роскоши. Ряд шкафов ценного дерева с резьбой, выполненной Кнехтом[225] и Льенаром[226] и дверцами, разделенными спиралевидными колонками, увитыми вырезанными с необыкновенным мастерством легкими стебельками вьюнка с листьями-сердечками и цветами-колокольцами, образовывал своего рода деревянную обшивку стен – портик прихотливого ордера, на редкость изысканный и законченный. Эти шкафы были забиты бархатными и муаровыми платьями, кашемировыми шалями, накидками, кружевами, собольими и песцовыми шубами, шляпками тысячи разных фасонов – всем арсеналом красивой женщины.
У стены напротив повторялся тот же мотив, с той разницей, что место деревянных панно занимали зеркала, поворачивающиеся на шарнирах, как створки ширмы, таким образом, чтобы можно было увидеть себя спереди, сзади, сбоку и судить о красоте корсажа или прически.
У третьей стены царствовал длинный умывальник, покрытый алебастром-ониксом[227]. Из серебряных кранов с холодной и горячей водой наполнялись огромные японские раковины, окантованные по окружности тоже серебром; флаконы из богемского хрусталя[228], полные эссенций и духов, сверкали при свете свечей, словно бриллианты и рубины.
Стены и потолок, обитые светло-зеленым атласом, напоминали внутренние стенки шкатулки для драгоценностей. Толстый ковер из Смирны мягкой и гармоничной расцветки устилал пол.
В центре комнаты на цоколе, обтянутом зеленым бархатом, покоился большой кофр[229] необычной формы из хорасанской стали чеканной работы, с черной эмалью и цветными арабесками[230], столь замысловатыми, что рядом с ними все красоты зала Послов в Альгамбре[231] показались бы простенькими. Восточное искусство, похоже, сказало свое последнее слово в этой чудной работе, к которой пери[232], несомненно, приложили свои волшебные руки. В этом кофре графиня Лабинская держала свои драгоценности – сокровища, достойные королевы, которые она надевала крайне редко, справедливо полагая, что они не в силах украсить то, что в украшении не нуждается. Она была так прекрасна, что золото и блеск камней только мешали: женский инстинкт не обманывал ее. Поэтому она доставала свои украшения лишь в самых торжественных случаях, когда счастливый наследник старинного дома Лабинских должен был предстать во всем своем великолепии. Никогда и ни у кого бриллианты не бездельничали так, как у графини Лабинской.
Около окна, занавешенного широкими складками штор, перед изогнутым туалетным столиком напротив зеркала, которое склоняли два ангела, вылепленные мадемуазель де Фово[233]с типичным для ее таланта изяществом и вкусом, освещенная белым светом двух торшеров в шесть свечей, сияя молодостью и красотой, сидела графиня Прасковья Лабинская. Тончайший тунисский бурнус[234], отделанный белыми и голубыми лентами, с чередующимися матовыми и прозрачными полосами, окутывал ее мягким облаком, легкая ткань соскальзывала с атласных плеч и позволяла увидеть шею и ключицы, рядом с которыми белоснежная лебединая грудь показалась бы серой. Между полами бурнуса кипело кружево батистового пеньюара, свободного ночного наряда безо всяких завязок и пояса. Волосы графини были распущены и окутывали ее волнистым покрывалом, точно мантия императрицы. Вне сомнений, когда Венера-Афродита[235], как морской цветок, вышла из ионической лазури и, стоя на коленях в перламутровой раковине, выжимала свои мокрые золотые кудри, с которых падали, превращаясь в жемчуг, капли, ее волосы были менее светлыми, менее густыми, менее тяжелыми! Смешайте янтарь Тициана[236] и серебро Паоло Веронезе[237] с золотистым лаком Рембрандта[238], пропустите солнечный свет сквозь топаз[239] – даже тогда вы не получите чудесного оттенка этой пышной шевелюры, которая, казалось, испускала, а не поглощала свет, и которая больше, чем Волосы Вероники[240], заслуживала стать новым созвездием, затмевающим старые звезды! Две женщины расчесывали ее, разглаживали, взбивали и тщательно укладывали, чтобы соприкосновение с подушкой не помяло ни одного волоска.
Во время этой сложной процедуры графиня поигрывала ножкой, обутой в белую бархатную туфельку без задника, шитую золотой канителью[241], – ножкой такой крохотной, что ей позавидовали бы одалиски и жены самого падишаха. Порой, откидывая шелковые складки бурнуса, она обнажала белую руку и с шаловливой грацией отбрасывала упавшие на лицо прядки.
Забывшись в этой небрежной позе, она напоминала стройные греческие фигурки, украшающие античные вазы, но ни один художник не сумел найти столь чистый и пленительный контур, столь легкую юную красоту. Прасковья выглядела еще более соблазнительной, чем тогда, во Флоренции, на вилле Сальвиати. Если бы Октав уже не был безумно влюблен, он неизбежно влюбился бы сейчас, но, на счастье, к бесконечности трудно что-либо добавить.