Я начала с того, что указала на военный дисбаланс между Западом и Советским Союзом на фоне отступления силы Запада. Я обратила особое внимание на наращивание советской военно-морской мощи, описав советский флот как глобальную силу с большим числом атомных субмарин, чем во флоте всего мира, собранном воедино, и большим числом кораблей, чем необходимо для защиты побережий СССР и торгового судоходства. Я утверждала, что ничего не может быть важнее для нашей безопасности, чем американская заинтересованность в Европе, добавив, что изоляционистская Британия поддержит изоляционистскую Америку.
Затем я коснулась неизбежного саммита в Хельсинки. Я не критиковала прямо политику ослабления напряженности, я на самом деле призывала к «действительному» ослаблению напряженности. Но я процитировала выступление Леонида Брежнева в июне 1972 года, чтобы проиллюстрировать реальные намерения Советов. Брежнев утверждал, что мирное сосуществование «ни в коей мере не подразумевает ослабления идеологической борьбы. Наоборот, мы должны быть готовы усилить эту борьбу и сделать ее еще более острой формой конфронтации между системами».
Я также привлекла внимание к важности прав человека как дополнительному мерилу природы режима, с которым мы имеем дело:
«Когда советские лидеры сажают в тюрьму писателя или священника, врача или рабочего за свободное изъявление мнения, нас это должно беспокоить не только по причинам гуманности. Ибо эти действия разоблачают страну, которая боится правды и свободы; она не позволяет своим собственным гражданам наслаждаться свободой, которую мы считаем само собой разумеющейся. Государство, которое отказывает в этой свободе своему собственному народу, без колебаний откажет в ней и народам других стран».
Права человека, как мы уже знаем, стали предметом далеко идущей устной договоренности в так называемой третьей корзине хельсинского пакета мер «Кооперация в сфере прав человека и других сферах». Но я не верила в честность Советов: на самом деле, поскольку вся их система зависела от подавления, было трудно понять, как они могут выполнить озвученные требования. Я подозревала, что для многих присутствующих в Хельсинки – и не только со стороны коммунистов – соглашения по правам человека были лишь поднимающей настроение риторикой, а вовсе не четкими условиями, которым надо было неукоснительно следовать. Так что я отмечала:
«Мы должны работать в направлении реальной разрядки напряжения, но в переговорах с европейским блоком мы не должны принимать слова и жесты в качестве замены действительного ослабления напряжения. Никакой поток речи, льющийся на конференции саммита, не будет ничего значить, если не будет сопровождаться определенными позитивными действиями, с помощью которых советские лидеры покажут, что их закоренелое отношение действительно начинает меняться.
Вот почему мы так сильно поддерживаем тех европейских и американских представителей, которые настаивают, что не может быть серьезного продвижения по направлению к стабильному миру, пока не будет достигнут прогресс по крайней мере в свободном передвижении людей и идей».
Реакция на эту речь подтвердила, что я была одинока в своем мнении. Хельсинкское соглашение широко приветствовалось. Я могла себе представить покачивание мудрых голов по поводу моей импульсивной неблагоразумности. Реджи Модлинг немедленно приехал ко мне на Флуд-стрит, чтобы выразить одновременно гнев из-за того, что я выступила с речью, не посоветовавшись с ним, и свое несогласие по поводу ее содержания. Я не уступала. На самом деле то, как очевидно был доволен Брежнев достигнутым в Хельсинки, помогло мне убедиться, что я снова должна вернуться к этому вопросу: он описал это как «необходимое подытоживание политических последствий Второй мировой войны». Другими словами, он воспринимал это – особенно, должно быть, обязательство не менять европейских границ, за исключением «мирными средствами и по согласию» – как признание и узаконивание советского влияния в Восточной Европе, которого СССР достиг силой и обманом в конце войны.