Французский бухгалтер глядит на меня так, словно она нашла в собственном лице ошибку в расчетах. Она видит меня насквозь. На диване все еще обсуждают легочный аденоматоз овец. Кажется, Эферту приснился сон, предвещающий его:
– А, это было во время сенокоса, при слабом южном ветре. Ветер с юга дул. А я стоял на туне, и ко мне прискакал рыжий конь, а на нем девчонка. А у девчонки-то заячья губа, хе!
Он обводит глазами всю гостиную, но не видит реакции на свой рассказ. Молчание становится неловким. Бальдюр с Межи дышит презрением через свой длинный нос. В конце концов пастор опускает свою чашку на блюдечко, а руки на колени и вежливо спрашивает:
– Скажите, Эферт, а вам часто снятся люди с изъянами?
Он, болезный, разговаривает как психолог позднейшей эпохи. Старик в ответ лишь разражается смехом – который звучит так, словно кошка кашляет на дне старого мешка из-под сена.
– Э-хе-хе! Да-да, но не при южном ветре, раньше при южном такого не случалось. Как раз это-то и странно.
Ну-ну. Я смотрю в окно. Обледенелые тучи. Кажется, я это слово из автомобильного лексикона позаимствовал. Шины обледенели. Кажется, я так толком и не знал, что означает это слово, зато использовал его щедро. Ну и глупцом же я был! Ко мне подбегает мальчик с моими очками.
– Я их пару дней назад нашел у сарая, где электричество!
Оправа заржавела. Они три года на дворе пролежали. Я надеваю их и вдруг вижу перед собой раскрытую книгу. Титульный лист:
Эйнар Йоуханн Гримссон
РУКИ МАСТЕРА
Роман
Издательство «Хердюбрейд»
1959
Да, точно! Я был так доволен этим заглавием. Сейчас я начинаю видеть цельную картину. Все сходится. А вот гости, наоборот, уже расходятся. Все встали и промекиваются к выходу, разглаживают складки на одежде. Я пожимаю руки сельчанам и замечаю, что мои собственные руки больше не старческие клешни. Я прощаюсь с французским бухгалтером, матерью Уистлера, вечной вдовой. Она прощается со мной раздраженно и безмолвно. Скупа на слова, как и раньше.
Сейчас я вспомнил. Я назвал ее Маульмфрид с Камней и заставил ее двадцать лет сидеть в отцовском доме в девках, пока она не стала вдовой после смерти собственного отца: седовласая дева. Я придал ей аккуратность и скупость, а чувства велел запрятать поглубже в душу, словно столовое серебро в ящик, – серебро, которое не приходилось чистить, потому что торжественных случаев никаких не было – до тех самых пор, пока однажды осенью я не подвел их с Сигмюндом к алтарю. Он был побродягой из фьордов, у которого была странная мечта о собственном хуторе и скотине и который при всем том так и продолжал брюхатить работниц в коровнике. У Маульмфрид и Сигмюнда родились четыре дочери, причем матери у них всех были разные. Вероятно, эта женщина до сих пор осталась девственницей: я разглядываю это лицо, так похожее на увядший морщинистый цветок, утыканный белыми волосками. Слезы поливают лицо. А эти глаза, серые, как тучи, тридцать лет были сухи, даже в ту весну, когда умерла ее мать. Благодаря гениальной смеси экономности, напористости и смекалки французскому бухгалтеру удалось извлечь доход и из этих похорон.
Она скупо протягивает мне для рукопожатия всего два пальчика и прощается со мной, надув губы и бросая злые взгляды. И тут я понимаю. Я придал французскому бухгалтеру, матери Уистлера, душу шведки Шарлотты, матери Ловисы. Той самой Шарлотты, которая так и не стала моей тещей. Маульмфрид смотрит на меня таким же взглядом, каким эта благовоспитанная женщина смотрела на меня на крестинах Сваны. Она меня презирала. Она излила на меня все свое недовольство по поводу того, что ее дочь оказалась носительницей исландского гена распутности: зачинала детей на невенчанном чердаке. Да еще с этим человеком, у которого за душой ничего не было, кроме ненаписанных романов. А еще больше она презирала меня за то, что меня нельзя как следует презирать в качестве зятя. И все же – ей бы радоваться, что это был я, а не Фридтьоув! Этот Фридтьоув со своими гнилыми генами.
Глава 14
Я умер в доме престарелых. Эту смерть героической не назовешь. В наши дни умирают не за идеалы, а под одеялом. А я, очевидно, умер под пледом. В уголке у телевизора.
В последние дни жизни я смотрел на свечи. Как ребенок. Очарованный чудом: как пламя обвивает фитиль, такое прекрасно-невинное, а потом – восемь часов спустя – исчезает в елочных украшениях. Это было под Рождество.
Как же это так вышло с пламенем свечи? Оно ничего не делало, просто горело – такое добросовестное, теплое и яркое, насаженное на ту свечку – которая вдруг истаяла вместе с ним. Фитиль остался лежать в застывшем белом воске, словно знак вопроса: что есть жизнь?
Жизнь – горькое горение.
Я отпылал, как свеча. Моя голова упала на грудь, словно фитиль – в воск. Я выключился на кресле перед телевизором.